Предисловие
<…> я бежал с Павьей в больницу <…> Туда я был приписан — так значилось в моем талоне на жизнь <…> двое еврейских полицейских набросились на девушку <…> хотели оттащить ее на Умшлагплац <…> Я перебежал через улицу и сцепился с полицейскими. Нас было двое — я и она, большая, сильная <…> В какой-то момент ей удалось вырваться и убежать. А они стали кричать: мол, им приказано привести пятерых, иначе их убьют. «Значит, все равно, кого вы заберете», — сказал я и побежал своей дорогой в больницу.
Марек Эдельман
Кто имеет право писать о переживаниях тех, что «пошли в вагоны», и тех, что уцелели, об их борьбе за спасение жизни — своей, а иногда и чужой, которая дороже или важнее собственной: жизни любимой женщины, дочери, матери либо товарища из подпольной организации в гетто? Кто имеет право рассуждать о правильности выбора, мотивах, решениях, продиктованных отчаянием? Кто имеет право рассказывать о жажде любви в трагических обстоятельствах Холокоста, об удивительных, хотя, казалось бы, самых обыкновенных любовных связях, о физиологии и чувствах самых разных людей? Влюбился в девушку, влюбилась в парня — и все это перед лицом смерти. Марек Эдельман, безусловно, имеет право: он был в центре событий, он испытал на себе, что такое Холокост, и боролся с ним с оружием в руках — впрочем, это не совсем точно: у тех, кто боролся, оружия почти не было.
А какое право имею я? Да никакого. Во-первых, я не родился евреем, предназначенным на уничтожение, никогда не испытывал страха из-за своего рокового происхождения или неподходящей внешности, даже не участвовал — в отличие от Марека Эдельмана — в Варшавском восстании 1944 года. Нет в моем багаже хотя бы мало-мальски сравнимых с этими переживаний. Предисловие к книге «И была любовь в гетто» я взялся писать лишь потому, что меня уполномочил — по одному ему известным причинам — сам Марек Эдельман. С выражением такого рода воли не спорят. Так что права у меня, возможно, и нет, но есть обязанность.
Однако еще одно сыграло тут свою роль. О пожелании Эдельмана я узнал как раз тогда, когда безнадежно заболела моя жена и мне пришлось осваиваться с мыслью, что она умирает. Кстати, последние двадцать пять лет жизни ей подарил доктор Марек Эдельман, который в свое время, как сказала бы Ханна Кралль, «опередил Господа Бога»
[1] — распознал никем не диагностированное заболевание буквально в последнюю минуту, когда резекция одного легкого была еще возможна. Это позволило пациентке прожить с единственным легким четверть века. Но теперь ничто уже не могло спасти ее сердце; спустя всего лишь несколько дней после того, как я понял, что обязан написать эти строки, мне довелось увидеть, как моя жена умирает от инфаркта. Увидеть в прямом смысле этого слова. Меня, правда, прогоняли, но я подсматривал. Я видел, как перестает работать ее сердце, как ее пытаются реанимировать, видел, какой она стала, когда ничем закончились последние усилия врачей, — а потом было уже только ледяное тело в морге. Я говорю об этом с жестокой откровенностью, достойной Марека Эдельмана.
Здесь я должен кое-что добавить — «нагло», как сказал бы автор книги «И была любовь в гетто», который часто именно наглостью объясняет собственные смелые поступки или нестандартные высказывания. Я любил свою старую умирающую жену. Я терял ее и был бессилен этому помешать. И вдруг я понял, что переживаю то, о чем неоднократно говорил Марек Эдельман, хотя мои переживания никак не связаны с гетто и Холокостом. Но ведь они — частица точно такого же опыта, поскольку суть любви и смерти всегда одинакова, независимо от того, кого или что мы любим, кто или что нас убивает: палач, обыкновенный бандит, рак или инфаркт.
Холокост был участью евреев, но смерть — участь всех людей, не только евреев. Холокост был творением немцев, но преступление — вообще дело человеческих рук. «Это сделали люди», — услышал Марек Эдельман от Леона Блюма в 1946 году и повторяет вслед за ним в книге, хотя лучше всякого Блюма знает это сам. Так и любовь — достояние всех людей, а не исключительно евреев. Как мне кажется, Мареку Эдельману очень важно рассказать нам об этом человеческом, универсальном аспекте Холокоста, чтобы мы поняли, знали и помнили. Возможно, поэтому он выбрал нееврея автором предисловия к повествованию, называющемуся «И была любовь в гетто».
Название это звучит по-библейски, словно открывая еще одну книгу Ветхого Завета, дописываемую сегодня, ибо в наше время появилась реальная причина ее дописать. Название заставляет предположить, что читатель найдет в книге продолжение либо дополнение к чему-то, происходившему прежде или существующему рядом. Из наших с автором разговоров я знаю, что союз «и» он считал чрезвычайно важным. Любовь? Нет! И любовь. Обязательно «и». Ибо любовь — не единственное и не самое главное, что было в гетто.
А что было самым главным? Жестокость? Страх? Ненависть? Беспредельное унижение? Борьба, которую вел Марек Эдельман и символом которой сейчас для нас является
[2]? Наверное. Нетрудно вообразить, что будущим читателям и Пауле Савицкой он говорит примерно следующее: это все я уже описал раньше, и многие другие описывали, существует огромная библиотека на тему Холокоста, но, представьте, тогда была еще и любовь, так что сейчас я расскажу вам, что помню, о любви, а ты, Паула, записывай.
На первый взгляд похоже — и я вовсе этого не исключаю, — что Марек Эдельман действительно так думает. Однако ни одному автору, в том числе и Эдельману, который не профессиональный писатель, а герой и свидетель истории, не избежать общей судьбы всех пишущих. Книги фактически говорят не то, о чем их авторы решили рассказать, а то, что мы из них вычитываем. И когда мы читаем «свидетельские показания» Марека Эдельмана, продиктованные Пауле Савицкой, это сбивчивое дополнение к Ветхому Завету, то есть к истории евреев, которая, как и в Ветхом Завете, претворяется в историю человека и мира, — а состоят они из разрозненных эпизодов, обрывков, беглых зарисовок, поистине клочков тающих воспоминаний о прошлом и размышлений о нем ради будущего (автор даже в какой-то момент хотел назвать всю книгу «Клочки памяти»), — так вот, когда мы читаем этот единственный в своем роде документ, у нас возникает непреодолимое ощущение, что самым главным — ценностью, подчас более ценной, чем сама жизнь, — была любовь. И таковой быть обязана.
Мы должны в школах, в детских садах, в университетах учить, что зло — это зло, что ненависть — зло, а любовь — обязанность; с такого заявления в первой же главе начинает свой рассказ Марек Эдельман. Рассказ, как мне кажется, не только о том, чему он был свидетелем в гетто, но и вообще о том, что подсказывает его личный и исторический опыт. Ненавидеть легко. Любовь требует усилий и самоотверженности.