После трагической гибели Праскухина новым учёным секретарём института стал Гена Климук, как мы помним, друг юности Сергея и Феди. Хотя он был их ровесником, это был человек совершенно иной формации: в нём совсем не было инфантилизма и мечтательности, зато с избытком присутствовал голый прагматизм, многократно усиленный цинизмом. «Давайте сколотим свою группку, свою кликочку, свою маленькую, уютную бандочку!»
[201] Создав и возглавив «маленькую бандочку», Климук стал успешно решать исключительно личные проблемы: в результате нескольких обменов жилья получил неплохую квартиру, в которую сознательно не приглашал друзей юности, дважды издал под грифом института свою слабую монографию и неоднократно выезжал в заграничные поездки вместе с женой Марой. Любые заграничные поездки в советское время воспринимались как несомненный показатель жизненного успеха, а уж поездки вместе с женой расценивались как нечто исключительное. Если Сергей Троицкий был постоянно погружён в какие-то идейные искания, то Гена Климук радел лишь о собственном благополучии и всех людей расценивал исключительно с точки зрения своих нынешних и грядущих комбинаций — будь то очередная институтская интрига или многоходовая торгашеская сделка. Все эти интриги и сделки предпринимались только для того, чтобы укрепить благополучие Климука и его семьи, научные интересы института и его сотрудников не имели к этому никакого отношения.
И Троицкий, и Климук — это герои своего времени. Однако у Троицкого нет будущего. Он — уходящая натура. У Климука же будущее есть, и оно исчерпывается движением по карьерной лестнице. Тем не менее, когда будущее есть лишь у карьеристов и приспособленцев, будущего лишена страна. Ситуация была безысходной. Интеллигенты, подобные Сергею Троицкому, были не жизнеспособны, а образованны, подобные Климуку, не имели ни творческих интенций, ни оригинальных замыслов и были полностью лишены способности к созиданию. Юрий Трифонов приходит к неутешительному выводу: общество, в котором живут герои повести «Другая жизнь», не способно трансформироваться, в нем нет здоровых сил, способных обеспечить этому обществу и самим себе другую жизнь. Это общество может лишь погибнуть, дойдя до крайнего предела, но не в состоянии видоизмениться.
Вероятно, этот неутешительный вывод не удовлетворил писателя, и он попытался преодолеть его абсолютную безысходность, взглянув на обстоятельства места и времени в ином, более крупном временном масштабе, или, как сказал бы его великий современник Михаил Михайлович Бахтин, в большом времени истории. И тогда рассуждения историка Сергея Троицкого о неисчезающих нитях истории приобретали необычайную актуальность и позволяли смотреть на будущее со сдержанным оптимизмом. А несогласие с существующим мироустройством получало историческое обоснование. Вот почему в самом начале эпохи застоя образованное общество так интересовалось историческими сочинениями. В прошлом искались не только истоки сегодняшних проблем, но и черпался исторический оптимизм, находилось оправдание собственным неудачам. Наблюдался даже некоторый парадоксальный перехлёст. Интеллигентные читатели «Другой жизни» в личных невезениях, осечках, срывах, провалах — в любом неуспехе видели историческое, а значит, и нравственное подтверждение собственной правоты. Тем самым снимался вопрос о личной ответственности за этот неуспех. Подобно своим предшественникам, жившим в XIX столетии, они любили рассуждать о среде, которая их заела, но не хотели замечать и использовать те возможности, которые открывала перед ними жизнь. Разумеется, речь идёт лишь о тех возможностях, воспользоваться которыми можно было, не теряя собственного лица и не поступаясь собственными нравственными принципами. Эти читатели, воспринимавшие жизнь с юношеским максимализмом, ориентировались в своём нравственном выборе на историка Сергея Троицкого. Они продолжали упорствовать в интеллигентских заблуждениях, не желая считаться с объективными законами функционирования социума, в котором они вращались.
Вспомним, что собственные неудачи лишь укрепляли Сергея Троицкого в справедливости его размышлений о нитях в истории. «Он говорил что-то путаное насчёт своих собственных предков, беглых крестьян и раскольников, от которых тянулась ветвь к пензенскому попу-расстриге, а от него к саратовским поселенцам, жившим коммуной, и к учителю в туринской болотной глуши, давшему жизнь будущему петербургскому студенту, жаждавшему перемен и справедливости, — во всех них клокотало и пенилось несогласие… Тут было что-то не истребимое ничем, ни рубкой, ни поркой, ни столетиями, заложенное в генетическом стволе…»
[202]
Глава 8
БЕСКОРЫСТИЕ
К циклу «московских повестей» примыкает повесть об Андрее Желябове (напомню, создателе и руководителе «Народной воли», организаторе покушений на Александра II) «Нетерпение». Она была завершена в 1972 году, в 1973-м опубликована в журнале «Новый мир» (№ 3, 4, 5) и вышла отдельной книгой в серии «Пламенные революционеры», выпускаемой Политиздатом. Эту повесть, которую иногда справедливо называют романом, должен был написать, да так и не написал Гриша Ребров. В «Нетерпении» Трифонов в большом времени истории ищет ответ на извечный русский вопрос: «Как жить не по лжи?» Литературоведы не сумели должным образом оценить значимость этой книги в истории русской литературы. «Нетерпение» — это самая толстовская вещь во всей посттолстовской литературе. Более того: Юрий Валентинович Трифонов написал исторический роман, пойдя по тому самому пути, по которому намеревался пойти Лев Николаевич Толстой.
Общеизвестно, что великий писатель дважды приступал к работе над историческим романом о декабристах, однако его творческий замысел так и не был реализован. Первый раз Толстой, желая написать о вернувшемся из Сибири декабристе, «вернулся сначала к эпохе бунта 14 декабря, потом к детству и молодости людей, участвовавших в этом деле, увлекся войной 12-го года, а так как война 12-го года была в связи с 1805 годом, то всё сочинение начал с этого времени»
[203]. Так была написана эпопея «Война и мир». После окончания работы над романом «Анна Каренина» Толстой вновь решил обратиться к эпохе декабристов, заинтересовавшись вступлением Николая Павловича на престол и бунтом 14 декабря 1825 года. О своём новом замысле он 8 января 1878 года поведал графине Софье Андреевне: «И это у меня будет происходить на Олимпе, Николай Павлович со всем этим высшим обществом, как Юпитер с богами, а там где-нибудь в Иркутске или в Самаре переселяются мужики, и один из участвовавших в истории 14-го декабря попадёт к этим переселенцам — и „простая жизнь в столкновении с высшей“. <…> „Вот, например, смотреть на историю 14 декабря, никого не осуждая, ни Николая Павловича, ни заговорщиков, а всех понимать и только описывать“»
[204].