Я перебирал слово за словом, чтобы потом, дома, рассказать Катюше и заново пережить и как бы утвердить все пережитое. Закрепить его. В то время степень понимания у нее доходила до высоты, еще не испытанной мной до сих пор ни разу в жизни. 1 Иной раз она понимала то, что я еще и не успевал сказать. Был один случай, который рассказать я еще не умею, да и вряд ли научусь, тогда степень понимания казалась мне просто таинственной. И, дождавшись поезда, я возвращался домой, весь полный сегодняшним днем, и рассказывал, приехав на свою 7–ю Советскую, в большую комнату на самом первом этаже, где жили мы тогда, окнами на самую улицу, обо всех своих приключениях. Мы были тогда очень бедны. Вся мебель хозяйская. Впрочем, столовый стол, на котором я сейчас пишу, длинный, узкий, резной, с ножками не прямыми, а наподобие козел, мы у хозяев купили. Писал я на их бывшем просторном мраморном умывальнике. Собственностью нашей являлась еще узенькая Катина девичья кровать и высокая тумбочка. И эта прижилась, стоит в Катиной комнате, в уголке, до сегодняшнего дня. Пробыла некоторое время у Анечки, а потом недавно выкупили мы ее обратно. Так вот — вернувшись в свой дом, тогда еще новый и, как Наташа, удивительный и пронизывающий всю мою жизнь, я рассказывал с наслаждением обо всем, что пережил. И все боялся, дрожал за Наташу — уж очень казалась она мне уязвимой. Так и прошло это лето. У нас были свои страшные дни, у нас, в новом доме. Делали операцию Кате — первую в нашей жизни. Пережили их мы с той поры — три. Нет, всего три. А с той поры — еще две. А в Песочной было тихо. Наташа говорила все больше слов. У Дуни (первой Наташиной няни. Вторую звали тоже Дуня. Не то пишу. Последнюю звали тоже Дуня) — у Дуни появился жених, лекпом. Вернулась Ганя. Она, хоть и вышла замуж, не могла простить мне моего ухода, и каждая поездка в Песочную кроме радостей доставляла и мучения. В двухэтажном доме у станции расцвели цветы, в палисаднике. Хозяин продавал их, видимо недорого, потому что раза два привозил я домой цветы. Большие букеты цветов. И лето 30–го года пришло к концу. В 31–м году поселились Наташа с бабушкой и Ганей в Разливе…
Я приезжал на дачу всегда с поклажей, все с той же. Пять-шесть пивных бутылок с наглухо пристегнутыми пробками. Они плотно лежали в портфеле и ни разу за все время не выдали меня. Керосин прибывал в Разлив благополучно. В сетке вез я макароны, крупу, рыбу, мясо — все, что удавалось добыть. Взглянув на знакомую кроткую часовню, серую, с маленькой луковкой, сворачивал я на знакомую улицу, и холмик с едва видимой с начала улицы дачной крышей представлялся мне значительным и, пока я не дойду, тревожил меня. Вместе с любовью к дочке росло у меня вечное беспокойство за нее. Но вот еще издали слышу я ее и наконец вижу в садике белое ее платьице. Я окликаю Наташу. И она замирает.
Она замирает, выпрямившись, как будто мой зов испугал ее, а затем бросается мне навстречу, повисает у меня на шее. Иногда не приходится окликать ее, она замечает меня, когда поднимаюсь я к даче. Тогда, как пушок, на легких своих ножках несется она мне навстречу. На полпути останавливается, словно не веря своим глазам, и, убедившись, что это я, еще прибавляет ходу. Владелица дачи, которую все звали «тетя Катя», одинокая, быстрая, деловая, взбалмошная, заметила, как встречает меня Наташа, как любит меня, и любовалась этим. Но высказывала чувства свои на особый лад. Внимательно глядя на Наташу, кричала она ей мужским своим баском: «Я твоего папу посажу в колодец!» — «А!» — вскрикивала Наташа отчаянно. «Что ты, что ты, она шутит!» — успокаивал я. Наташа взглядывала на сияющую от удовольствия тетю Катю. «Катя, ты шутишь?» — «Нет!» — «Говорит, не шутит!» — восклицала Наташа горестно и обнимала мои колени, чтобы спасти меня. И тетя Катя хохотала баском, довольная. Однажды привез я Наташе туфельки, которые очень ей понравились. Сидя в новых туфельках на качелях, Наташа разглядывала их, и тут тетя Катя побежала через двор. «Смотри, какие мне папа туфельки привез!» — сказала Наташа ей. «Ах, какой хороший твой папа! — ответила тетя Катя ласково. — Как он тебя любит!» И Наташу потряс непривычно мирный ответ ее мучительницы. И она сказала мне с удивлением: «Что говорит!» Но мы редко оставались с Наташей дома, когда я приезжал. Обыкновенно шли мы песчаными улочками, нет, одной улочкой, даже переулочком с разбросанными домиками — то они на холмике, то поперек дороги. Через полминуты — минуту озеро разворачивалось перед нами, с далеким синим леском на той стороне, с песчаной косой вправо, с берегами то чистыми, то в камышах. По дороге проходили мы мелкий заливчик, то соединенный с озером, то отрезанный песчаным перешейком. И в нем всегда плавало семейство уток, и мы восхищались утятами. В самом начале дачной жизни Наташа говорила меньше, чем могла. И все удивляла меня.
После коротких вопросов или ответов она, по неожиданному поводу, произносила несколько связных фраз, которые казались мне целой речью, умиляли и веселили. Вот в один из первых приездов идем мы вдоль озера. На полянке возле дачи играет в одиночестве маленькая девочка. Наташа останавливает меня — я веду ее за руку — и с вежливым полупоклоном спрашивает: «Сколько лет?» — «Три», — отвечает девочка. «Как зовут?» — «Наташа». — «Тоже!» — сообщает мне дочь удивленно. Некоторое время обе Наташи смотрят друг на друга молча. «Вытри ей нос!» — говорит мне сурово чужая Наташа. Я повинуюсь. Молчание продолжается. «Пойдем, дочка», — говорю я и беру ее на руки. И тут и происходит то, что я так люблю. Наташа, вежливо и старательно кланяясь, обращается к девочке с целой речью: «Пожалуйста! — говорит она. — Пожалуйста! Играйте тут на травке! Ждите нас. Пожалуйста!» В эту же прогулку, глядя на озеро, она спросила: «Зачем вода бежит к нам?» — «Аты скажи, чтобы она ушла!» — «Уйди, вода!» — приказала Наташа. И тут как раз подул ветерок, озеро подернулось рябью, словно пошло от берега. И Наташа встревожилась, огорчилась. Она подбежала к самому озеру и, присев на корточки, заговорила нежно: «Водица, что вы, дурочка, куда вы, я не ругаю, стойте!» В это лето наслаждался я прелестным зрелищем — постепенным расцветом человеческого сознания. Очень рано, познавая мир, стала искать Наташа общие законы. Вот срывает она цветок на лугу. «Это как называется?» — «Кашка», — отвечаю я. Наташа задумывается. Потом, сорвав какой‑то желтый цветок, спрашивает: «А это макароны?» Я хохочу, и Наташа радостно хохочет за мной, угадывая, что я доволен ее вопросом. «Девочки мама как называется?» — спрашивает она. «Мама». — «А мальчика мама?» Однажды в жаркий день решили мы искупаться в озере. Пока снимал я рубашку, исчезла Наташа на миг из‑под наблюдения, и этого оказалось довольно. Когда я нашел ее глазами, сидела она в озере, в воде по самую грудку, как в ванне. И притом одетая. В платьице, в сандалиях. Поняв, что поступок ее ужаснул меня, Наташа вышла из воды и стала убедительно, вразумительно утешать меня: «Не бойся, не бойся, там собак нету!» И, утешив, вернулась в воду. Была она в то лето куда храбрее, чем впоследствии. Боялась она только собак да еще темноты…
К нам пришла актриса с грудным ребенком, после чего Наташа принялась выкармливать всех своих кукол, причем выяснилось, что она полагает, что в грудь кормящей матери молоко попадает так: его наливают туда из кастрюльки. Однажды мы гуляли с ней в Екатерининском скверике. Наташа пришла в восторг от ребенка, мирно спящего в колясочке. И мать ребенка сказала, что дарит его Наташе. Боже мой, что с ней сделалось! Она поверила, заметалась от радости, растерялась, потом взмолилась: «Ну папа, ну что же ты, забирай его!» И по дороге домой говорила все о том же: как у нее будет когда‑нибудь свой ребенок, и он вырастет, и она будет с ним играть. «Но ведь и ты будешь расти!» — «Ах, верно!» — ответила Наташа и смутилась. Несмотря на полное наше безденежье, мы решили летом 33–го года поехать на дачу.