Когда я был в пятом классе, Валериан Васильевич предложил мне прочесть реферат о Лютере, Кальвине и Цвингли. Историю я любил, прочесть реферат мне очень хотелось. Происходили подобные чтения вечерами в зале. Присутствовали все старшие классы. Мне казалось, что я непременно напишу отличный реферат и произведу на всех прекрасное впечатление. Что же произошло? А то, что столь часто случалось в моей жизни и в дальнейшем. Реферат не состоялся по той простой причине, что не был написан. Он стал на целый год моей пыткой. Болея малярией, я этим самым рефератом бредил. Меня попрекали все: учитель. мама, Саша Агарков. Я изворачивался, врал, но не кончал рабсгы. В меня тогда уже всосался этот невидимый клещ, отнимавший волю. Волю к труду. В тысячу раз легче мне было бы, напиши я хотя бы плохенький реферат. Любой неуспех был бы менее мучителен, чем непрерывные угрызения совести. И все‑таки я не двигался с места. Вот моя комната, выходящая окнами на гигантские шаги и на заросли бурьяна, в которых я с таким наслаждением вытаптывал разбойничьи логова. Передо мной открыта толстая клеенчатая тетрадь. На столе около книжки о трех реформаторах, из которых у меня душа лежала к одному кроткому Цвингли. Начало реферата, первые три странички написаны давно — давно, века назад. Написаны старательно, гладко, хорошим слогом, как полагалось тогда. А дальше — ни с места. Я сижу над клеенчатой, черной, ненавистной тетрадкой пять, десять минут. Пятнадцать минут. Потом открываю постороннюю книгу и принимаюсь за чтение. Когда в комнату входит мама или Валя, я старательно пишу. Заслышав шаги, я прячу книжку. И так каждый день.
Это было особое, вероятно болезненное, состояние. Во всяком случае ощущение тоски, беспорядка, какое испытываешь во время, скажем, бессонницы, я испытывал, уклоняясь от этой несчастной работы. Мой демон уводил меня против моего желания от реферата, и я, ужасаясь собственной распущенности, шел за ним. Когда я вспомнил, что читал и не читал «Войну и мир», передо мною ясно выступило представление о способе, которым я читал книги. При малейшем напряжении я перескакивал через трудное или скучное место. Страницы без «разговоров» были для меня невыносимы. Я уже говорил, что мне выписали «Природу и люди» с приложениями. Романы Диккенса я не начинал читать, пока они не подбирались полностью. А когда они приходили целиком, выяснялось, что потеряно начало. Я начал читать «Пиквикский клуб» сначала. Мне показалось скучно. Потом подвернулся мне томик из середины. Я заинтересовался. Принялся искать по всему дому и собрал роман целиком и перечитывал множество раз. И отдал в переплет. И возил эту книжку за собой всюду, даже когда уже был студентом, хотя к этому времени знал роман чуть ли не наизусть. И тем не менее начало романа я перечитал уже, вероятно, в двадцатых годах. Как отпугнуло оно меня в детстве, так я его и избегал до зрелого возраста. Так же прочел я «Николая (Николаса. — Ред.) Никльби»: кусок из середины, кусок из конца и наконец, много позже, всю книгу целиком. Я сказал как‑то, что обрадовался, узнав, что «Давид Копперфильд», которого мне подарили в детстве, только начало. Неверно. Новый толстый роман под тем же названием, что моя тощенькая книжка, в красивом переплете с вытесненным узором из цветов, вьющихся вдоль корешка и названия, ошеломил меня. Все, что в жизни Копперфильда выходило за пределы моей книжки, казалось мне недостоверным.
Я вовсе не обрадовался, я долго не читал нового «Копперфильда», хотя старого моего знал чуть ли не наизусть. Чтение было для меня наркотиком, без которого я уже тогда не мог обходиться. Было наслаждением. И всякий вид принуждения убивал для меня это наслаждение. В это время началось у меня увлечение «Сатириконом»
[23] (тогда он, по — моему, еще не назывался «Новым»), Я с нетерпением ждал того дня недели, в который он обычно приходил. Газеты раскладывались тогда по столам читальни, а журналы лежали на особом столе, за барьером, возле библиотекарши. Берущий журнал докладывал ей об этом. И вот я еще издали замечал, меняя книгу, — на обложке рисунок новый! Пришел свежий номер «Сатирикона». Меняя книгу, я следил за людьми, проходящими в читальню. Все боялся, что кто‑нибудь захватит книгу раньше меня. Журнал, я хотел сказать. И вот обмен книги окончен. Я поворачиваю направо, к читальне. Беру со стола «Сатирикон». Иду по проходу — слева стена, справа за барьером книжные полки — и открываю дверь в читальный зал. Довольно просторный и очень светлый (его освещают два окна и стеклянная дверь, наглухо забитая), он весь почти занят огромным овальным столом, за которым сидят за газетами читатели. В углу у окна, в самом дальнем углу, стоит большое чучело горного козла на деревянной высокой подставке, вырезанной в виде скалы. Перед чучелом (подаренным Христофором Шапошниковым) стоит круглый стол меньшего размера, чем овальный. Это мое любимое место, я сажусь у окна, спиною к деревянной скале. В окно я вижу городской сад с круглой площадкой под самой читальней, а за садовой оградой — улицу до самого завода.
До самого пивного завода Чибичева я вижу улицу. Впрочем, пока я в пятом классе, эта улица не играет такой роли в моей жизни, как впоследствии. Впоследствии я сторожил, глядя в окно, не идет ли в библиотеку Милочка Крачковская. А этой зимой читал я спокойно — Милочка жила еще против реального училища, в библиотеку ходила другой дорогой, да я и не посмел бы с ней заговорить, если бы встретил ее на улице. Только поздоровался бы. Встречи наши на улице, по дороге в училище, продолжались, и я все приглядывался к каждому оттенку выражения удивительного ее лица. И был то счастлив, то обескуражен. Итак, я садился у ног золотисто — коричневого тура (мне кажется сегодня, что это был тур) и начинал перелистывать журнал. Делал я это с чувством, истово, не спеша. Сначала я рассматривал только рисунки: Реми, Радакова
[24], стилизованных маркиз и маркизов под стилизованными подстриженными деревьями у беседок и павильонов, подписанные Мисс. А затем принимался за чтение. Рассказы Аверченко, Ландау, позже — Аркадия Бухова. Отдел вырезок под названием, помнится, «Перья из хвоста». Рассказы, подписанные Фома Опискин, Оль Д’Ор. И так далее, вплоть до почтового ящика. Забыл еще Тэффи, которая печаталась еще и в «Русском слове». Она и Аверченко нравились необыкновенно, и не мне одному. В особенности — Аверченко. Он в календаре «Товарищ» числился у многих в любимых писателях. Его скептический, в меру цинический, в меру сентиментальный, в меру грамотный дух легко заражал и увлекал гораздо больший слой читателей, чем это можно было предположить. Саша Черный первые и лучшие свои стихи печатал в «Сатириконе», чем тоже усиливал влияние журнала…
Это был дендизм, уверенность неведомо в чем, вера в то, что никто ни во что не верит. Все это я смутно почувствовал много- много позже. А тогда меня необыкновенно прельщал общедоступный эстетизм и несомненный юмор журнала. Боже мой, с какой мешаниной в башке пришел я к четырнадцати годам жизни. У нас огромным успехом пользовалась повесть А. Яблоновского о гимназистах. Название ее забыл. Там гимназисты читали Писарева и безоговорочно принимали его статью о Пушкине. С таким же почтением говорилось о Писареве в «Гимназистах» Гарина. В подражание этим героям любимых наших книг и мы решили заняться серьезным чтением. Кто мы? Не помню. Был там Матюшка. Кажется, Жоржик
[25]. Кто‑то из приезжих ребят, из казачат. Прочли мы статью о Пушкине — писаревскую статью — и признали ее. Девочки Соловьевы участвовали в этих чтениях. И, кажется, Милочка? Не помню. Начали читать Бокля и не дочитали. Все мы были при этом ярыми врагами идеализма. И при этом увлекались хиромантией. Отгадыванием характера по почерку. А я еще и молился. И был суеверен до крайности. Вечерами в темных майкопских улицах, в темных аллеях городского сада меня охватывал мистический страх. Иногда мучительный, но вместе с тем и доставлявший наслаждение. Бог, которого я познал в Жиздре, был запрятан в самую глубину души, со всеми невыдаваемыми тайнами. А по утрам мы занимались гимнастикой по Миллеру, который рядом с Боклем и Писаревым знаменовал для меня тогда начало новой жизни. Много раз начинал я новую жизнь — и всегда одинаково: с Бокля и Миллера. Впрочем, однажды прочел чью‑то анатомию и физиологию. Кстати, о новой жизни — у меня резко повысилось давление.