Уотсон – «кривое зеркало», и недаром Холмс только головой качает, читая рассказы своего друга. Но если для Холмса Уотсон – «кривое зеркало», то для нас – «кривые очки». Мы не знаем, каков реальный Холмс; мы видим лишь то, что нам сумел показать простодушный, мало что понимающий Уотсон. Суждения Уотсона о Холмсе всегда неточны. «Скандал в Богемии» он начинает сентенцией: «Всякие чувства. были ненавистны его холодному, точному и поразительно уравновешенному уму. Мне кажется, он был самой совершенной мыслящей и наблюдающей машиной.» – а несколькими страницами далее выясняется, что «машину» легко обвели вокруг пальца, что «машина» выпрашивает у клиента женскую фотографию. Ничего не понимает, обо всем судит криво! Одна его знаменитая таблица, в которой он оценивает знания Холмса, чего стоит: в ней все ошибочно, ведь на самом деле Холмс прекрасно разбирается в истории, политике, искусстве и литературе. В «Знаке четырех» или «Медных буках» Холмс критикует его рассказы за то, что в них чересчур много беллетристики и мало науки – а он умудряется понять это так, будто тщеславный Холмс обижен, что ему не воздали должного.
Уотсон постоянно видит (и честно пересказывает нам), как Холмс заботлив, как он деликатен с женщинами, как он терпеливо возится со своими клиентами – и все же упрямо твердит нам о том, что Холмс сухарь, машина, бездушный тип. Он частично прозревает лишь после смерти Холмса: когда его собственные глаза застилают слезы – только тогда он называет друга «самым благородным и самым мудрым». Но после возвращения Холмса все возвращается на круги своя: сухарь, машина. Ох, какие кривые очки, какие бестолковые! Но именно благодаря им облик Холмса становится так обаятелен. Если бы Уотсон нам беспрестанно вдалбливал, что его друг добрый, порядочный, ласковый, отзывчивый, – мы бы ему нипочем не поверили; Холмс вызывал бы у нас одно раздражение.
«Холмс не помещается в видоискатель Уотсона, – пишет Генис. – Он крупнее той фигуры, которую может изобразить Уотсон, но мы вынуждены довольствоваться единственно доступным нам свидетельством. О величии оригинала нам приходится догадываться по старательному, но неискусному рисунку». За неискусным рисунком доктора Уотсона спрятался умелый, большой художник – доктор Дойл; ах, до чего же здорово спрятался! Мы его не отыщем, как бы ни старались. Он надел на нас кривые, все искажающие, все затуманивающие очки. Эти очки называются – Уотсон.
Кривые очки Дойл заставляет нас носить практически в каждом своем тексте, написанном от первого лица. Но в его лучших (по крайней мере с точки зрения массового читателя) текстах – холмсиане, рассказах о бригадире Жераре, романах о Челленджере, – эти очки не только кривые. Они очень сложные. Это технический шедевр – недаром Фаулз назвал Уотсона «гораздо более умным и искусным созданием автора» по сравнению с Холмсом. Очки эти умудряются показать нам не только Холмса, на которого они нацелены. Непостижимым образом они демонстрируют сами себя. Как мы узнаем характер Уотсона? Уотсон простодушный, добрый, скромный, надежный, доверчивый, послушный и преданный, как собака (нет, ей-богу, кому-нибудь умному непременно стоит написать работу, где будет доказано, что Холмс и Уотсон есть архетипы Кота и Пса; Дойл сам на этот вывод наталкивает своими беспрестанными упоминаниями о том, что Холмс «мурлыкает», «крадется» и отличается болезненным пристрастием к чистоплотности), ограниченный, мыслящий штампами, респектабельный. А с чего, интересно, мы это взяли, если Уотсон почти ничего не рассказывает о себе, кроме того, что он «невероятно ленив» (что в общем-то неверно: он не ленив, а безынициативен), любит долго спать и привык к бивуачной жизни, никогда не открывает нам своей души, даже малого ее уголочка? Уотсон в каждом рассказе пишет: наш Холмс такой-то, наш Холмс сякой-то. Но он не сообщает нам, какой он сам. Другие персонажи не обсуждают Уотсона, не говорят, какой он. И все же мы видим его очень ясно – гораздо яснее, чем Холмса. Характер Уотсона раскрывается только через то, что и как он говорит о других людях, о Холмсе в частности, – и через их с Холмсом диалоги.
« – А потом что? – спросил я.
– О, предоставьте это мне. У вас есть какое-нибудь оружие?
– Есть старый револьвер и несколько патронов.
– Почистите его и зарядите. Он, конечно, человек отчаянный, и, хоть я поймаю его врасплох, лучше быть готовым ко всему.
Я пошел в свою комнату и сделал все, как он сказал».
Вроде бы ничего Уотсон тут не говорит о себе – и, однако, нам видно все: и его нерассуждающая смелость, и такая же нерассуждающая покорность. Уотсону нет нужды распространяться о своей туповатой, свирепой респектабельности – за него это делает коротенький диалог.
«– Так знайте, я обручен.
– Дорогой друг! Поздра.
– Невеста – горничная Милвертона.
– Господи помилуй, Холмс!
– Я должен собрать о нем сведения.
– И вы зашли слишком далеко?!»
Уотсон глуповат? Но он вовсе не признает себя глуповатым, напротив, он считает себя весьма догадливым человеком, умеющим делать выводы: «В течение первой недели июля мой друг так часто и так надолго уходил из дому, что я понял: он чем-то занят». Невнимательный читатель может и не заметить тишайшей иронии Дойла в этой фразе, но она не укроется в другой:
« – У вас есть дело, Холмс? – заметил я.
– Ваша способность к дедукции поистине поразительна, Уотсон, – ответил он. – Она помогла вам раскрыть мою тайну. Да, у меня есть дело».
Дойл пишет этот характер крохотными, незаметными мазками: вот Холмс объявляет Уотсону, что сейчас будет, сидя в кресле, думать над раскрытием прелюбопытнейшего преступления. Что же Уотсон? Наверное, в свою очередь, начал размышлять над загадкой, стремясь хоть раз в кои-то веки опередить своего друга? Или, быть может, он взялся чистить револьвер, готовясь к поимке преступника? Или он наблюдал за лицом Холмса, пытаясь по его выражению определить, когда тот наткнется на разгадку? Как бы не так... «Я уж подумал было, что он заснул, да и сам начал дремать.»
Нет, Уотсон – не кривые очки. Очки эти волшебные. Нечто большое демонстрируется читателю не как оно есть (оно просто не поместится в «видоискатель»), а через ограниченный взгляд маленького человека, которого, в свою очередь, по этому взгляду только и можно охарактеризовать. Частично, иногда, местами этот прием писатели – великие и не очень – используют довольно часто. Толстой поступает так в первых главах «Войны и мира», показывая Андрея преимущественно через восприятие Пьера, который глядит на своего друга снизу вверх. Жюль Верн предпочитает показывать таких героев, как Немо или Фогг, глазами малозначительных персонажей. Есть примеры (не слишком многочисленные) и более последовательного использования приема, почти такого же последовательного, как у Дойла. В «Бэле» простодушный Максим Максимыч героем событий не является, он только показывает нам Печорина, причем показывает, совершенно не понимая его, и в результате мы видим героя сквозь кривые – нет, волшебные очки. И только по тому, что и с какими интонациями говорит старик о Печорине, нам становится ясно, каков он сам. То же самое представляет собой простодушный Маккеллар, от чьего лица ведется повествование у Стивенсона во «Владетеле Баллантрэ», или Луи де Конт в «Жанне д'Арк» Марка Твена. Хулио Хуренито у Эренбурга мы видим глазами его учеников – и тем самым понимаем, что за люди эти ученики. У Нилина в «Жестокости» и «Испытательном сроке» простодушный рассказчик сквозь волшебные очки демонстрирует нам героя Веньку Малышева, вроде ничего не говоря о себе – а видим мы обоих. В какой-то степени и Фурманов – «волшебные очки», через которые полагается глядеть на Чапаева.