В октябре он отправился в Брюссель на Пятый Сольвеевский конгресс, чтобы дать бой любителям квантов. Присутствовали все светила: Лоренц, Бор, Борн, Гейзенберг, Дирак, де Бройль, восходящая звезда Вольфганг Паули. Выступать Эйнштейн отказался. Де Бройль: «Во время заседаний он почти ничего не говорил и лишь изредка высказывал простейшие возражения против вероятностного толкования… После этого он вновь умолкал». Дискуссия почти не отмечена в протоколах — споры велись в основном частные. Отто Штерн: «Эйнштейн во время завтрака высказывал возражения по поводу квантовой теории, изобретая красивые эксперименты, из которых было ясно, что она не работает… Паули и Гейзенберг не обращали на это особого внимания и отделывались фразами типа: „все будет в порядке“, „все образуется“. Бор же слушал очень внимательно и вечером, за ужином, когда все собирались вместе, подробно разъяснял, в чем дело». Эренфест — коллеге Сэмюэлу Гаудсмиту: «Ежедневно в час ночи Бор заходил ко мне, чтобы „переброситься парой слов“, и это затягивалось до 3 утра. Было восхитительно присутствовать во время бесед между Бором и Эйнштейном. Как в шахматной партии, Эйнштейн все время атаковал Бора примерами. Он напоминал вечный двигатель, нацеленный на то, чтобы разбить принцип неопределенности. Бор, окутанный клубами дыма, так же неутомимо сокрушал один его довод за другим». Поддерживал Эйнштейна один де Бройль.
Описание дискуссии, приводимое Хофманом, напоминает военную сводку: «Никогда еще квантовая механика не подвергалась столь массированной атаке. Однако, хотя Бор и его союзники оказались в весьма затруднительном положении, позиций они не сдали. Оттачивая и совершенствуя свои концепции в ходе сражения, они одно за другим смели все возражения Эйнштейна, и тот при всей своей изобретательности вынужден был отступить. Любая предложенная Эйнштейном схема измерения столкновения требовала нового наблюдения, которому соответствовало его собственное столкновение, а для того, чтобы измерить последнее, необходимо было еще одно наблюдение (со столкновением) — и так далее. Вся последовательность не оставляла никакой видимой надежды на победу. Копенгагенская интерпретация выдержала атаку Эйнштейна. Сразу после конгресса Бор и Эйнштейн продолжили сражение — теперь уже в доме Эренфестов, и хозяин, боготворивший и того и другого, был немало потрясен…»
В 1961 году Бор сам рассказывал о спорах с Эйнштейном: когда тот отказывался отрешиться от строгой причинности, Бор ответил: «Чего вы, собственно, хотите достичь? Вы — человек, который сам ввел в науку понятие о свете как о частицах! Если вас так беспокоит ситуация, сложившаяся в физике, когда природу света можно толковать двояко, ну что же, обратитесь к правительству Германии с просьбой запретить пользоваться фотоэлементами, если вы считаете, что свет — это волны, или запретить употреблять дифракционные решетки, если свет — частицы». «Аргументация моя, — признал Бор, — как видите, была не слишком убедительна и строга. Впрочем, для того времени это достаточно характерно…»
Во второй половине октября Луначарский был в Берлине (для «укрепления культурных связей»); видел Эйнштейна, опубликовал в журнале «30 дней» (1930. № 1) нестерпимо слащавый очерк «Около великого»: «Глаза близорукие, рассеянные. Кажется, что уже давно и раз навсегда больше половины его взоров обратились куда-то внутрь. Кажется, что значительная часть зрения Эйнштейна постоянно занята вместе с его мыслью каким-то начертанием исчислений. Глаза поэтому, полные абстрактной думой, кажутся даже немного грустными. Между тем в общежитии Эйнштейн чрезвычайно веселый человек. Он любит пошутить. Он смеется добродушным, совершенно детским смехом… Его необыкновенная простота создает обаяние, что так и хочется как-то приласкать его, пожать ему руку, похлопать по плечу — и сделать это, конечно, с огромным уважением. Получается какое-то чувство нежного участия, признания большой беззащитной простоты и вместе с тем чувство беспредельного уважения… Ах ты наивное, доброе, мудрое и великое, великое дитя! Как я люблю тебя!» Эльза в очерке: «…обворожительная, все еще прекрасная красотой нравственной… Она проникнута сознанием великого значения его как мыслителя и самым нежным чувством подруги, супруги и матери к нему как к привлекательнейшему и своеобразному взрослому ребенку». (Объект, надо думать, не удалось полностью обратить в коммунизм — отсюда и «дитя», и хлопанье по плечу.)
13 ноября Эйнштейн со Сцилардом подали заявку на патент холодильника, ее отвергли, они стали разрабатывать новый вариант и даже построили его. В. Я. Френкель, Б. Е. Явелов: «Аппарат работал, однако революции в холодильной технике он не произвел, более того, он оказался довольно непрактичным и, несмотря на отсутствие движущихся частей, почему-то шумел значительно сильнее, чем существовавшие в то время не слишком совершенные компрессионные холодильники». В декабре Эдуард писал отцу: «Жизнь внешняя не имеет значения по сравнению с внутренней», отец, уже несколько лет проповедовавший «бегство от человеческого», отвечал: «Жизнь для себя пуста. Люди, которые живут в обществе, наслаждаются, глядя в глаза друг другу, разделяют проблемы, делают все для других и в этом находят счастье — они живут полноценно». С Гансом не помирились, более того, отец писал Эдуарду 23 декабря так, словно не он провинился перед старшим сыном, а наоборот: «Смешение рас серьезная проблема. Поэтому я не могу простить ему его грех (! — М. Ч.). Я инстинктивно избегаю встреч с ним…»
В начале 1928 года мировая физика с горьким плачем хоронила Лоренца, Эйнштейн написал нежнейший некролог — как отцу. У самого расчеты не шли — надо больше, еще больше геометрии, где же тот геометрический язык, что позволит сложить слово «вечность»?! — и взял уже третьего ассистента, Корнелия Ланцоша (1893–1974), еврея из Венгрии, написавшего несколько хороших работ по ОТО. В январе он писал Эренфесту: «Да здравствует пятое измерение!» (Теория Калуцы о пяти измерениях была к тому времени расширена шведским физиком Оскаром Клейном.) Но почему-то заниматься теорией Калуцы — Клейна Эйнштейн тогда не стал, а опубликовал со своими помощниками с 1928 по 1931 год 14 работ с другим подходом, используя так называемую геометрию абсолютного параллелизма, — она позволяла полностью геометризировать если не всё, то хотя бы электромагнитное поле. «Квантистов» он игнорировал. Шрёдингеру, май 1928 года: «Утешительная философия — или религия — Гейзенберга — Бора столь искусно придумана, что до поры до времени она подкладывает мягкую подушку под голову истинно верующего, с которой его не так-то легко согнать». Эренфесту: «Сейчас я меньше, чем когда-либо ранее, верю в исключительно статистический характер явлений и решил посвятить остаток сил вещам, не зависящим от нынешней суеты». Пайс о нем, с горечью: «…на свою беду стал философствовать, сковав себя реализмом или, как он предпочитал говорить, объективной реальностью».
Но пока вроде бы все прекрасно, новая геометрия «благоговейно движется к высшей своей точке», вот-вот из груди слушателей вырвется «ах!». Зато с Еврейским университетом было нехорошо. Магнус все делал не так, приглашал руководить факультетами только своих сторонников-сионистов, Эйнштейн считал, что брать нужно лучших независимо от их взглядов; ссорились. Магнус считал, что руководство университетом — бюджет и назначения — должно решаться на месте, Эйнштейн — что это должно происходить в Европе, где продолжали работать ведущие ученые-евреи. Сионистское руководство было с ним солидарно, но Магнус гнул свое. Эйнштейн — Вейцману, 8 января 1928 года: «Предпочтительнее отложить учреждение Еврейского Университета на целое поколение, чем строить никудышный университет…» Но в отставку не подал по причине, которую объяснил иерусалимскому химику Андору Фодору: «Сегодня я убежден, что каждая минута, которую я продолжаю посвящать этому дурацкому начинанию, есть пустая трата времени. С другой стороны, я не хочу подавать в отставку из Правления и Академического Совета со скандалом, чтобы не снабжать патронами гоев и антисионистов».