Петрова и Петров-младший больше времени проводили друг с другом, нежели с Петровым, поэтому у них накопился уже значительный запас взаимных претензий и взаимного раздражения, жена и сын относились к Петрову значительно снисходительней, потому что видели его не так часто, не каждый день. Петров не стал подавать признаков жизни, надеясь, что жена с сыном решат что-нибудь сами между собой. За время сна Петров успел сдвинуть подушку в сторону и лежал головой на простыне. Перевернутый на живот, Петров чувствовал запах ткани, из которой была сделана простыня: это было что-то знакомое, не такое, как обычно пахло белье в их доме, а так пахла простыня, когда Петров ночевал в гостях у тетки. Очень близко Петров видел сплетенные волокна ткани, дальше ее фактура терялась, край кровати образовывал что-то вроде горизонта, Петров побаловался, фокусируя взгляд то на близких глазу волокнах, то на краю кровати, то на батарее, так что простыня становилась белым пятном с бледной аурой по краю. Петров-младший и Петрова продолжали шипеть. На словах Петрова была против того, чтобы все просыпались, вставали и куда-то ехали, а между тем в квартире пахло кофе и завтраком, причем той же смесью запахов, как от школьной столовой, – капустой и мясом. Петров и рад был проскользнуть незаметно в душ, но тут организм, почуяв, что Петров собирается встать, выдал его приступом кашля, смесью кашля простудного и кашля курильщика, какой-нибудь один из этих кашлей Петров бы еще смог задавить, но сразу два прорвались и скатили всё в долгие сухие взрывы, и, будто призванная ими, на пороге спальни нарисовалась Петрова, готовая на конфликт уже не с Петровым-младшим, а с самим Петровым как инициатором будущей поездки в театр. «Так и не передумал?» – спросила она сидящего на постели Петрова, а он сквозь кашель помотал головой. За спиной Петровой стоял Петров-младший и обнимал ее, сцепив руки на ее животе, будто это не она была против поездки, а Петров, и Петрова заступалась за сына, Петров-младший еще и выглядывал из-под ее бока своими печальными темными глазами, и в глазах его было что-то вроде укора на тот случай, если Петров сдастся.
На словах Петрова была против поездки, но сын был вымыт, и волосы у него не торчали, как вчера, а лежали после шампуня, обозначив ту прическу, над которой парикмахерша трудилась, посадив Петрова-младшего на доску, положенную на подлокотники красного парикмахерского кресла. Даже от кровати Петров чувствовал карамельный ароматизатор детского геля для душа. (Петрова как-то вымылась с этим гелем, и когда у них с Петровым дошло до дела, у Петрова все опало от этого запаха, при том что пахший карамелью или бананом сын казался Петрову особенно милым.) Петрова снова была вся в черном, и сыновья зимняя и гриппозная бледность его отмытых рук и ног особенно была заметна на ее фоне. Увидев эту жалкую бледность, Петров тоже чуть было не передумал ехать. Они оба стояли и ждали какого-то его решения, хотя Петров уже дал понять, что готов. «Я понимаю, этот еще ребенок, но ты-то должен понимать, – Петрова продолжала говорить громким шепотом. – Вы оба, что ли, решили меня доконать?» «Ребята, ну слушайте, – сказал Петров, – ну дайте в себя прийти, там уже еще поспорим и поедем».
Петрова и Петров-младший не отстали от него даже в ванной, хотя он пытался их выгнать. «Нет, ну ты серьезно собрался?» – спрашивала жена, повышая голос, а сын выглядывал из-за нее, словно опасаясь, что без его молчаливой поддержки Петров может пойти на попятную. Петров брился и видел по отражению в зеркале, что жена смотрит на него с упреком. «Ну а что? – не выдержал Петров. – Просто посадим его в машину и поедем, что тут такого? Даже на остановке ждать не надо, он даже холодным воздухом подышать не успеет». «Так он других позаражает», – сказала жена. «Вроде не должен», – ответил Петров. Петрова отстала, но зато Петров-младший начал наседать, намекая, что они опаздывают, он почему-то боялся самой возможности опоздать. Петров-младший вздохом печали проводил отца, когда тот оделся и вместо того, чтобы начать завтракать по-быстрому и срываться на елку, пошел курить на балкон. «Курить вообще вредно», – сказал сын. «Да что ты говоришь?» – спросил Петров не без злорадства. Петров слегка веселился, когда подтравливал сына.
Петров-младший так смотрел на Петрова во время завтрака, сползая взглядом с лица Петрова на часы на сотовом телефоне, что Петров едва не давился от смеха. Петров-младший напоминал одну клиентку, которая тяжело вздыхала, когда слесаря матерились (ей приходилось вздыхать так часто, что у нее могла наступить гипервентиляция), она так же смотрела на часики на руке и закатывала глаза и каждые две минуты спрашивала, скоро ли все будет готово.
Сын надел теплые штаны и кофту поверх синего костюма, но родители не разрешили выходить ему на улицу раньше времени – Петров должен был поставить отогреваемый дома аккумулятор в машину, потом должен был разогреть машину, чтобы выгнать оттуда холод, накопившийся за несколько дней, и только тогда планировал звякнуть Петровой, и только тогда она должна была выпустить сына, томившегося, как в клетке.
Ехать Петрову никуда не хотелось. Он поставил аккумулятор, завел машину и стал стряхивать снег пластмассовой оранжевой щеткой. Это была белая «пятерка», доставшаяся ему от отца. Почему-то большинство «пятерок» были белые, «шестерки» – красные или оранжевые, а представить «девятку», покрашенную в другой цвет, кроме белого или баклажанного, Петров просто не мог, он видел как-то «девятку» бодренького голубенького цвета, и она вызвала в нем некое внутреннее отторжение.
Сын осуждающе смотрел на Петрова из окна кухни, может, и не осуждающе, может, просто глядел, но на совесть Петрова это почему-то давило как упрек. Петров, ехидно поулыбавшись кухне, сел в машину, проверяя, достаточно ли там тепло для поболевшего сына (а там было еще не очень тепло, внутри салона ощутимо передвигались слои теплого и холодного воздуха, а сиденья были стылыми, Петров даже забеспокоился, не простудил ли почки, сидя на водительском месте, и не простудится ли сын вторично, когда сядет в холодное пассажирское кресло). Над лобовым стеклом висела елочка, от которой в машине пахло одеколоном, а от Петрова, когда он приходил домой, и от его одежды все равно пахло машинами. Еще над стеклом висели два меховых кубика на шнурках, кубики изображали игральные кости – они должны были символизировать рисковую натуру Петрова, а точнее, отца, который эти кубики и повесил, но Петрову они напоминали яйца, почему-то кошачьи, еще Петрову казалось, что мех, которым был обит руль (тоже стараниями отца), – это как раз шкура того кота, чьи были тестикулы. Каждый раз, садясь в машину, Петров намеревался содрать весь этот нездоровый декор и выбросить, потому что мех на руле, кубики над стеклом и плексигласовая розочка на рычаге переключения передач всегда вызывали у Паши смех, когда он их видел, но Петров все время откладывал это на потом.
В сером пальтишке прошел по двору в сторону магазина отец Сергея. Он демонстративно не смотрел на машину Петрова, почему-то обиделся на то, что Сергей покончил с собой, а Петров – нет. Петров тоже считал, что это как-то несправедливо, что он продолжает жить, в то время как останки Сергея в могиле становятся с каждым годом всё бреннее, но ничего поделать с собой не мог, он не хотел ни вешаться, ни стреляться, он, в принципе, был счастлив, и, хотя многие бывшие одноклассники и родители Сергея считали, что это просто трусость, что Петров обязан был последовать за другом или добровольно, вроде жены в древней Индии, или с помощью обстоятельств, с помощью автокатастрофы или болезни, Петрова это не устраивало. Отец так часто тыкал Петрова носом в его убогость, что Петров как-то свыкся с тем, что убог, и его это не очень-то и смущало.