Сергей угрюмо задумался, а потом заставил выбирать из предсмертных записок, которых написал несколько, вариант наиболее интересный, который наиболее бы впечатлил отца, мать, друзей и родственников. «Ну, тут вообще можно без записки обойтись, – заметил Петров, – они и так будут под впечатлением, это без базара».
Сергей начал с записки попроще, и хотя знал, что сам отметет эту версию предсмертного послания, все же прочитал ее Петрову. Это была обычная записка, «никого не винить». Вторая записка была расширенной версией первой. В ней тоже было «никого не винить», затем короткое объяснение, что считает свою жизнь бессмысленной и уходит добровольно.
С каждой версией записка становилось все больше. Как-то незаметно ушла мысль, что никто не виноват в смерти Сергея, в ней постепенно становились виноваты все окружающие. Последняя записка из тех, что написал Сергей, была на пяти тетрадных листах, с более-менее подробными придирками к редакциям толстых журналов, к рецензентам, к возглавлявшим литературные кружки литераторам, к седому старичку из «Урала», который сам ничего не добился ни в жизни, ни в литературе, а все равно учит других, как надо писать, решает, что брать в журнал, а что нет. К матери, потому что она вышла замуж именно за такого мужчину и терпит его хамство. К отцу, который не прочитал в жизни ни одной серьезной художественной книги. В записке подробно рассказывалось, откуда у Сергея взялся пистолет (а у него он взялся из загашника отца, что, служа срочником, конвоировал заключенных, а на дембель спер пистолет и обойму). Только Петрова Сергей оставил без внимания, да и то, похоже, только потому, что тот должен был спустить курок. «Хоть на том спасибо», – подумал на это Петров.
Неизвестно, зачем Сергею понадобилось перебирать все эти записки, видно же было, что он уже выбрал последнюю, как самую лучшую, мстящую всем. Именно ее Сергей, освободив стол от бумажного мусора, положил на середину столешницы, на то место, куда смотрел колпак настольной лампы, а все остальное сунул в верхний ящик стола. Как бы расплатившись клетчатыми бумажками с ящиком стола, Сергей достал оттуда пистолет, лег головой на подушку и направил пистолет к себе в рот.
– Так, я не понял, а моя-то роль в чем заключается? – спросил Петров.
– На палец нажать, – пояснил Сергей, – как всегда, ничего сложного.
Петров, огибая стол, приковылял к постели больного, поморщившись, отцепился от столешницы и взялся за руки Сергея. Петрову, конечно, были смешны и предсмертные записки, и роман, однако решимость Сергея не могла его не восхищать, он любил в людях то, что никогда бы не смог сделать сам. «Ты точно решил?» – спросил он Сергея. «Чебурашка идет в школу, – ответил Сергей. – Жми давай».
Петров выстрелил и отцепился от рук Сергея, которые сразу опали, будто Петров не стрелял, а просто оглушил его. Изо рта Сергея обильно полилась кровь. Петров отвернулся от неприятного для желудка зрелища, Петрову показалось, что Сергей еще жив и его еще можно спасти, и он чуть не пошел звонить в «скорую» и милицию.
Затем он понял, что они с Сергеем уже достаточно накуролесили, и сделал единственную разумную вещь за все их совместное приключение, а именно убрал со стола предсмертную записку с горой упреков и разоблачением отца в его незаконном владении оружием и поменял ее на ту, что попроще, не совсем простую, а ту, которая у Сергея была третьей в очереди, а все остальные черновики записок забрал вместе с собой.
Выходя из комнаты, Петров зачем-то выключил за собой свет и даже не оглянулся. Входная дверь в квартиру Сергея запиралась английским замком, поэтому Петров просто захлопнул ее за собой и впервые в своей жизни пошел в киоск за сигаретами, чтобы как-то успокоить себя таким кинематографическим актом (он где-то видел в кино, как кто-нибудь из героев, давно бросивших курить, после сильного стресса закуривал снова – и это вроде как помогало).
Через несколько дней Петров сходил на похороны и больше почти никогда не вспоминал о том, что произошло. Черновики предсмертных записок он сжег, а рукописи и письмо девушке просто выбросил на помойку.
Глава 7
Грипп
Петрова-младшего
Петров очухался после болезни, Петрова очухалась, а их сын что-то совсем разболелся. На него было жалко смотреть. Его ничего уже почти не интересовало, он лежал на диване в гостиной, с головой завернувшись в одеяло, лежал лицом к стене, отзывался только на то, чтобы выпить лекарства, которые принимал с серьезным от страдания лицом, не глядя на Петрова, а глядя только на таблетку в его руке или воду в кружке. Иногда Петров-младший начинал глухо кашлять под своим одеялом, будто чем-то давился, приступ его кашля сразу начинался с отчаянных задыхающихся взрывов и так же резко прерывался, так что Петров или Петрова, швыркая носами, спешили в комнату к сыну и проверяли, не потерял ли он сознание, не задохнулся ли на самом деле.
И все равно Петров чувствовал себя свиньей, потому что они с женой заперли дверь гостиной, как бы выказывая почтительность болезни Петрова-младшего, скрылись в другой комнате и пару раз в течение этого дня аккуратно, пытаясь сильно не шуметь, занялись сексом, обхаживая кажущиеся легкими после болезни тела друг друга. Сам процесс был немного смешон, потому что еще и насморк, и кашель у них не совсем прошли, когда Петрова кашляла, Петрову казалось, что она пытается вытолкнуть Петрова из себя, Петров же шмыгал носом, как школьник, и Петрову это смешило, и она принималась колотиться в сдерживаемом смехе и закусывать угол подушки.
Но этот вот секс в стелс-режиме был единственным послаблением, которые они себе позволили, пока хороводились возле сына и его болячки. В основном они вели себя как в гостях у дальних родственников, словно сын и был этим дальним родственником и его нельзя было беспокоить по пустякам, поэтому Петровы аккуратно передвигались по дому, осторожно смотрели телевизор, Петров поймал себя на том, что даже страницы книги (это была «Гламорама» Брета Истона Эллиса, купленная только по причине того, что Петрову понравилась обложка) перелистывает осторожно, будто шуршанием может как-то навредить общему состоянию Петрова-младшего.
Пока Петров болел в полную силу, пока болела Петрова – никто не звонил, пока Петров шарахался больной по городу на работу, на пьянку, с пьянки – никому не было до этого дела. Но стоило заболеть Петрову-младшему, и родители Петрова и Петровой принялись обрывать телефон своими звонками. Вообще, у Петрова возникало ощущение, что родители растили его только для того, чтобы он зачал им внука, если бы внука можно было получить как-нибудь опосредованно, избегнув возни с самим Петровым, – родители бы с удовольствием последовали этому рецепту. Петров поделился этой мыслью с женой, и она сказала, что у нее возникает точно такое же чувство. Они отбились от отца Петрова, от матери Петрова, от матери Петровой и от отчима Петровой, которые порывались приехать к ним ухаживать за больным внуком. Каждому из звонивших хотелось поговорить с Петровым-младшим. Петров совал сыну телефонную трубку под одеяло, и тот вещал оттуда немногословно, жалобным сиплым и хриплым голосом, что приезжать не надо, что родители лечат его правильно, что да, дают лекарства, да, дают сок, да, разрешают смотреть телевизор, если нужно, но Петрову-младшему пока не нужно, ему ничего не нужно было привезти, нет, ему не хотелось шоколада, нет, не вышло еще игр, которые бы хотел Петров-младший. Родители Петрова и Петровой будто соревновались между собой, пытаясь расположить к себе Петрова-младшего. Когда Петров только женился, они соревновались в том, кто лучше воспитал своих детей и кто лучше может им помочь и вообще, кто добился большего успеха в жизни. Отец Петрова был инженером, в отличие от простых новых родственников, и поэтому смотрел на родителей Петровой свысока, но Петрова зато получила высшее образование, а Петров – нет, это было причиной гордости ее родителей, они считали, что Петров простоват для их замороченной дочурки, как говорится, не для того цветочек растили, правда эту замечательную мысль озвучивала только мать Петровой, а отчим вносил некое рассудительное спокойствие в эти отношения с новыми родственниками, если ссора принимала особенно крутой оборот из-за чьего-нибудь неосторожного слова, он говорил: «Я, конечно, человек чужой, но скажу так…», его всегда останавливали, говорили: «Какой ты чужой, ты озверел, что ли?»