Три высказывания по поводу сна
Щель за минуту до пробуждения
Впервые имя Сальвадора Дали я услышала от моей детской подруги Любы. Она описала своими словами то, что я увидела много лет спустя: тигр, гранат, рыба, вдоль горизонта шествующие слоны и жирафы, всё разинуто — кроме жирафов — и готово друг друга пожрать.
Как удалось ей, пятнадцатилетней, раскопать в пятидесятых годах в московской театральной библиотеке несколько картинок Дали, почуять запах нового времени и сделать в доксероксные времена долгоиграющий отпечаток на сетчатке глаза, мозга, почуять острый запах другого искусства, как удалось найти слова, чтобы рассказать мне об этом открытии, а мне — удерживать всё это в памяти полстолетия?
Но я совсем ничего не знала тогда о том, что происходит за минуту до пробуждения. Зато я очень рано узнала минуту после. Когда ты уже вплыл в сегодняшний день и ищешь, как соединить перебитый за ночь кабель. Он легко соединяется, и ты оказываешься во власти вчерашнего прокисшего электричества. Кто сказал, что утро вечера мудренее? Вечер куда как мудренее — за день успеваешь примириться с мелкой шершавостью, научаешься обходить торчащие корявые вещи, не ранить свое нескладное тело об острые предметы, нарочно призванные к существованию для уязвления самых нежных участков — обратной стороны губы, глубины подмышки, темноты промежности. Никакого секса, ничего такого простого, как поступательно-возвратные радости во влажной среде. Всё гораздо серьезнее: отвращение лежит на более нижнем — или высшем? — этаже, куда дедушка Фройд не заглядывал, и совсем не потому, что папа с мамой толкли меня в ступе, о чем я их не просила, но, как мне объясняли, подглядывала за ними из глубины обмельчавшего небытия.
В первую минуту после пробуждения необходимо найти условия для временного перемирия с шершавостью, уговорить себя не обращать внимания на молочные пенки, тошнотворные запахи кухни, трехгорлые звуки радио, топот, прыжки, похлопывания, бульканье воды из ковшика, звяканье вилки, ложки — они уже едят! — ожидание бодрого возгласа: Люська, вставай!
Я вас не просила! Холодная вода из медного крана, сопливая яичница, от которой спазм в горле, мелкие рывки гребенки по волосам: скорей, скорей, опаздываем… Тошнит? Попей водички! Ногу, другую! Так! Встань! Руку! Повернись! Мерзость прикосновений — фланель, байка, о, чулок в резинку, тугой, как резиновый жгут, подвязки, и вправду резиновые, с кусачими застежками, носки, валенки, шуба, шапка, поверх всего платок. Репродуктор выключается. Меня ведут в школу — по ночной темноте, по морозу.
Так до сих пор, проснувшись, я готовлю себя к этим испытаниям. Всё тот же перебитый кабель, всё то же вчерашнее электричество. А умею. Я научилась. Вдох — выдох. Еще. Руку, Господи. Спасибо. Нет? Тебя опять нет? Жаль. Вытянуться хорошо. Теперь голову чуть вправо. Иначе закружится. Осторожно, очки. Вставай! Начали. Тихонько, не торопясь. Старайся сохранять медлительность как можно дольше. Всё равно к вечеру разгонишься, летишь без тормозов, пока спина не протянется на икейском диване. Спина уже лежит, а ты всё бежишь. Тише, тише. Очки, книжка. Сегодня я не успела… Неправильно, надо начинать с другого конца, как завещала одна покойная ныне попадья: не надо перечислять то, что не успела, надо вспоминать то, что успела… Да ничего и не успела. Просто бежала изо всех сил, по привычке, по неумению остановиться. Это проблема тормозов. Так вот, скажу я вам, пустая эта минута — после пробуждения. Ничего в ней таинственного, ничего содержательного. Всё одно и то же: берешь в зубы один конец, второй, зажимаешь, и бежит вчерашний ток.
Совсем другое дело — минута до пробуждения. Привет тебе, великий труженик безумия, до которого тебе удалось-таки добраться путем тяжких тренировок и скучных упражнений. У тебя за минуту до пробуждения гранаты разевали окровавленные пасти, нацеливала жало невидимая пчела, тигры выпрыгивали и неслись в поисках кинематографической добычи… как много вымышленных, нарочитых, но сновидчески убедительных вещей мелькает в эту последнюю минуту, когда ты уже не там и еще не здесь.
Нисколько не стремясь к разрыву связи, не видя в этом никакой прелести, не торопя безумие, а, напротив, испытывая к нему неодолимое отвращение, не меньшее, чем к трехголосому репродукторному вою, невыносимо насильственному воспитанию, приводящему поколения к диэнцефальному параличу мышления, к атрофии совести, аллергии на воду, апельсины, мед и другие безукоризненные вещи, я переживаю безумную минуту перед просыпанием. Ты, со своими заломленными к небесам усами, с оптимистическим безумием, мог бы мне позавидовать, о Сальваторе!
Я попадаю в щель, закатываюсь туда, как монетка в дыру кармана, между ворсистой тканью поверхности и шелком изношенной подкладки. Никакой ощеренности, никакой волнующей и несущей в себе потенциал для разворачивания действия агрессии. Щель, откуда не выбраться никогда. Если смотреть на нее сверху — это фиорд. Отвесные берега, черная вода. Это точно, это достоверно, это именно так. И лучшее доказательство заключается в том, что я никогда не видела фиордов. Следовательно, это знание первичное, полученное не пошлым путем наглядного обучения, а внедренное в тот кусок спирали, который отвечает за припоминание. То есть когда я была вольвоксом или треской. Вчувствовавшись, догадываешься, что это не ты попал в щель, а тело твое представляет собой щель. Возникает сверлящее поламывание в суставах, боль на растяжение. Не только в больших — тазобедренном, коленном, — но в маленьких фалангах пальцев, и покряхтывают швы костей черепа, и всё тело, огромное, древнее, расположившееся в темных просторах космоса, не хочет сворачиваться в жалкую временную игрушку, пострадавшую от ушибов, ожогов, хирургических вмешательств, так изрядно испорченное плохим обращением, отчасти даже преступно плохим. Особенно плохо функционируют альвеолярные клетки, наполненные темной тягучей смолой, никотиновым осадком, который хуже ржавчины и плесени, хуже гнили и обызвествления, мешает дыханию, приливо-отливной энергии. Как всё загажено, как безнадежно вытоптано. Жрецы костяными ножами в костяных пальцах вынимали эту испорченную требуху. Это отвратительно, но самое угнетающее, что, кроме этой щели — ничего и никого. О Господи! Где та банка с пауками? Они шевелят лапками, заползают друг на друга, совокупляются во славу Господа… Нету ни Господа, ни банки.
Безумие само по себе не существует, оно возможно лишь в присутствии светлого, божественного непомраченного разума. Они выступают в паре, они даже любят выступать в паре, как Бим и Бом. Выгодно оттеняют друг друга, незаметно для публики меняясь местами и выполняя свои резвые кульбиты на проволоке, натянутой между факультетом самой высшей математики и палатой номер шесть. Вчерашний мудрец превращается в сенильного старикашку, сенильный старикашка — в тайно сияющего святого, и только их строгий надсмотрщик неизменно вменяем. Всё здесь происходящее — в рамках обыденности. Всё, кроме минуты до просыпания. Там отсутствует привычная реальность и ей родственное индивидуальное сознание. Эта щель — догадка о фиктивности всего остального, кроме этой щели. Вопрос о том, кто есть бабочка, а кто Ли Бо, и кто кого видит во сне — снят полностью: оба фантома порхают в том месте, которое изобразил достигший своего безумия Сальвадор. Правда, у него порхали беллетристические гранаты и тигры с естествоиспытательским привкусом, но разницы нет. И сам он скакал по тонкой ткани, отталкивался узловатыми тощими ножками в сетке синих сосудов, кувыркался, взлетал, выкрикивая и выделывая свои простодушные непристойности, но ткань выдержала его тщедушное легковесное тело, и он не провалился в щель, а лишь скользнул по ее декорированной поверхности.