Байдары
Я только помню, что равнина
Ворвалась в скалы, а за ней
Машина выбросила шины
Из пыли на горбы камней.
Я только помню, что внезапно
На нас упало море, вдруг —
На нас упало море. Запах
Волны и водорослей вдруг.
Байдары вскинули пространство
На плечи истины простой,
Что лишь простор бескрайних странствий —
До боли твой и мой простор.
И если бы меня спросили,
Что кроме видел я того,
Что скалы чёрны,
Море сине, —
Я отвечал бы: ничего.
Вот так за годом, за межой,
О той, тебе уже чужой
(Но хорошо, если ничьей),
Припомнить всё до мелочей
Напрасно силишься: изморен
Пространством, памяти грубя,
Встает одна лишь боль да море,
Опрокидывающееся на тебя.
Тяжеловесное для стиха слово «опрокидывающееся» Сергей читал медленно, по слогам, и оно действительно опрокидывалось на слушателя постепенно, раскатами, как гром. Это бесспорная находка.
Безразличное отношение Наровчатова к занятиям привело к тому, что весной 1940 года он не сдал ни одного экзамена и был изгнан из института. Наша директриса Анна Самойловна Карпова (родная сестра известной революционерки Землячки), в которой неизменная сладенькая улыбка сочеталась с большой внутренней злобой, обставила исключение громовым позором. Она повелела начертать имена трёх исключаемых (кроме Наровчатова, двух других моих однокашников: Зиновия Сандлера и Льва Когана) крупными буквами на обратной стороне обойного листа – с соответствующей сентенцией – и вывесить плакат на видном месте. Сандлер и Лев Коган вымолили прощение и остались в институте (в войну оба они погибли). Наровчатов же был горд и упрям, как киплинго-гумилёвский герой; он словно был доволен исключением. На наши расспросы, что же он дальше будет делать, Сергей с презрительной ухмылкой отвечал: «Карпова хочет сделать мне сложную биографию – ну что же, я доставлю ей такое удовольствие». Вскоре он перешёл в Литинститут имени Горького.
22 июня 1941 года началась война. В начале августа нас, студентов, окончивших три и четыре курса, призвали в армию. В назначенное утро мы явились на сборный пункт – в клуб имени Русакова на Стромынке. Сюда пришёл прощаться с нами и Сергей – он к тому времени стал бойцом московского истребительного батальона, щеголял в серой гимнастёрке, хромовых сапогах и на фоне пёстрой пиджачно-рюкзачной толпы новобранцев выглядел бывалым бойцом. Он крепко пожал каждому руку и пожелал успешной службы.
О военных годах Наровчатова распространяться не буду: он сам описал их весьма подробно, а на войне я его не встречал. Скажу только, что фортуна и в эту тяжелейшую войну отнеслась к нему благосклонно: хотя он побывал в разных переделках, не раз на передовой, но остался цел и невредим. Вскоре после войны имя его появилось в печати как автора весьма удачного и политически своевременного стихотворения «Костёр». Демобилизовавшись в апреле 1946 года, я шёл с женой по улице Кирова
[23]; меня окликнул молодой красивый офицер с погонами капитана – Наровчатов. Военная форма очень шла к нему. Мы обменялась информацией друг о друге и расстались.
Наровчатов меж тем вошёл в плеяду поэтов молодого, фронтового, поколения, много стал печататься, был принят в Союз писателей – словом, долгожданная слава пришла к нему, как я и предвидел и чему не удивился: иначе и быть не могло. Правда, не всё шло гладко: ходили слухи, что он стал крепко попивать. Я убедился в этом, оказавшись с гостевым билетом на одном из заседаний 2-го съезда советских писателей в декабре 1954 года. Около буфета Колонного зала я столкнулся с былым своим однокашником; с преувеличенной радостью он бросился ко мне и громко изрёк: «Откуда ты, прекрасное дитя?» (опять цитата!). Сергей был пьян, говорил громко и возбуждённо, так что на нас оглядывались, повлёк меня в буфет, желая со мною выпить. На счастье, раздался звонок, оповещавший о начале заседания, я выскользнул из объятий Наровчатова и ушёл в зал, стараясь больше на глаза ему не попадаться.
Потом дважды – в 1962 и 1963 годах – Наровчатов появлялся на вечерах нашей ифлийской группы, но пил и говорил мало и раньше других покидал компанию. Красота его исчезла; голова вросла в плечи, облысела, весь он неприятно обрюзг и потяжелел. Говорили, будто бы врачи предупредили его: дальнейшее увлечение алкоголем грозит ему скорой смертью. Человек с сильной волей, Сергей «завязал» твёрдо и бесповоротно, больше пьяным его никто уже видел. Тут он пошёл в гору: сделался главой московской писательской организации, потом главным редактором «Нового мира», издал ряд книг – не только поэтических, но и прозаических, документальных. Его книга «Необычное литературоведение» свидетельствует о незаурядной эрудиции и острой самостоятельной мысли. Любопытно, например, смелое признание, что, живи он в средние века, непременно сделался бы монахом ради возможности полностью отдаться словесности.
Диву даешься, как человек, едва ли внимательно прослушавший хотя бы одну институтскую лекцию, столь свободно и широко владеет предметом, проявляет исключительную эрудицию в области литературы всех времен, притом не только русской. Не иначе как результат усиленного самообразования.
Итак, Наровчатов стал известным поэтом и литературным деятелем, был удостоен редкого звания Героя социалистического труда. Счастливая судьба? И только лишь смерть, нелепая смерть от какой-то неудачной операции на ноге, пришла к нему слишком рано, в 60 с небольшим лет.
Поэзия Наровчатова умна и рафинированна, но, может быть, именно вследствие скрупулезной взвешенности, излишнего рационализма и отсутствия раскованности он никогда не был – и уже не станет – властителем умов и сердец. На старости лет Наровчатов начинал пробовать себя в прозе (исторические рассказы), получалось, но внезапная смерть не дала ему развернуться.
Генрих Нейгауз
В июне 1946 года мне поручили сопровождать гостя ВОКСа – финского пианиста Эрика Тавасчерна.
Пианисту было немногим более 30 лет, он был не по-фински горяч и восторжен. Долговязый и разболтанный, Тавасчерна при разговоре нелепо размахивал руками, бурный поток его речи затрудняло заикание. Всё его в СССР интересовало, но прежде всего музыка. Он ходил со мной и без меня по театрам и концертам, увлекался творчеством Шостаковича, многие фортепианные произведения которого играл наизусть. В Большом театре мы слушали «Князя Игоря» Бородина. В антракте Тавасчерна радостно сообщил мне: «А знаете, одну фразу в опере я понял». – «Какую же?» – «Слова Ярославны “Спасибо вам, бояре”». Его непосредственность была трогательна.
Тогда же я расспрашивал его о Сибелиусе, ещё здравствовавшем, интересовался, писал ли тот когда-либо оперы. «Толь ко одну, – поведал финн, – “Девушка в башне”, но так и не дописал до конца. Когда его спрашивают, скоро ли он оперу допишет, старый маэстро неизменно отвечает: “А зачем? Пускай себе сидит и ждёт в своей башне”».