Утром, на пятиминутке, шеф был злой, как дьявол. Сначала он дал нагоняй санитарке за то, что она спала ночью в коридоре на раскладушке, да еще и храпела. Потом отругал Марью Ивановну за то, что она слишком долго сдает сводки в приемный покой. И наконец добрался до меня.
— Так! — сказал он. — Ну а теперь о нашем юном донжуане! — Он вперился в меня своими зенками. — Я здесь не позволю заводить шашни с больными! Сегодня Таня, завтра Маня, а послезавтра меня снимут с работы!
— А вы очень боитесь потерять пост заведующего? — зло спросил я.
Уж что-что, а дерзить всем этим взрослым я еще в младших классах умел.
— У нее больное сердце! Ей ночью спать надо! — взревел шеф.
— Да?! — заорал я на него. — А кроме того, что сердце у нее больное, вы еще что-нибудь знаете? Как вам вообще это удалось установить? По справочнику для фельдшеров, который валяется у вас на столе?
Я их всех ненавидел! И их, и эту их медицину!
— Во-он! — взбешенно сказал он. — Наглец! Не видать тебе зачета по практике как своих ушей!
Но я еще не все сказал.
— Да плевать мне на ваш зачет! — крикнул я. — Какого чёрта вы пичкаете ее таблетками, если даже не можете установить точного диагноза?!
— Выведите его! — приказал шеф.
Меня вывели.
— Хорошо, что она выбрасывает эти наши таблетки за окошко! А то бы давно отравилась! — крикнул я уже из коридора. — Коновалы проклятые!
Господи! Конечно, я понимал, что никто-никто — ни лечащий врач, ни шеф, ни профессор Петрушевский — ни в чем не виноват. Но я все равно их ненавидел! Эта высокомерная уверенность и мудрая смиренность взрослых лиц была ненавистна мне еще с тех пор, как умерла моя мама… И все они смотрели тогда так же — уверенно и смиренно… Но об этом я вообще не хочу говорить. Всё! Всё!
В тот же день ко мне прибежал Боря.
— Ты с ума сошел! — зловеще произнес он с порога. — Ты что натворил?! Зачем ты с шефом поругался?
— Пусть не лезет не в свое дело! Тоже еще — общественный обвинитель нашелся!
— Он классный мужик! — сердито закричал на меня Боря. — И хороший врач! И в газете про него статья была! С фотографией! А ты кто? Ты кретин!
— Плевать!
— Тебя же вытурят, ты что, не понимаешь?
— Плевать! — повторил я.
— Саня, ёж-колобок! Ты сдвинулся? Ты же жизнь себе ломаешь!
— Плевать!
Боря подскочил ко мне, схватил за воротник.
— Кретин! — зло сказал он. — Приди в себя! Зачем тебе это надо? Она умрет через месяц!
Я ударил его и бил бы еще, но он был сильнее. Он оттолкнул меня и ушел.
— Идиот! — сказал он, уходя.
На этой же неделе я забрал документы из училища. Не надо, не надо мне этой медицины! Что я буду делать дальше, я не знал и не думал.
С Любочкой мы виделись каждый день. Когда было пасмурно и ее не отпускали на улицу, мы целовались на лестнице, часами простаивали на площадке у окна, глядя, как тусклая пыль оседает на деревья и делает их зеленые кроны мышино-серыми. А в теплые дни мы бродили по больничному саду. Мы разговаривали. О том, что я теперь буду делать, и что будет делать Любочка, и что мы будем делать, когда ее выпишут. Мы хохотали надо всеми этими — в белых халатах!
— Они думают, что я скоро умру, — сказала однажды Любочка.
— Они дураки! — засмеялся я. — Ничего не понимают!
— Да! Я не умру никогда! Знаешь, я так хорошо себя чувствую, Санька! Я даже по лестнице поднимаюсь — и ничего! Ни за что не умру! Глупые они! — Она засмеялась. — То есть умру… Но… когда-нибудь… Как все!
Глупость врачей развлекала нас, мы их презирали, и Любочка их не слушалась. Они, вероятно, и сами поняли, что дали маху, — Любочку не ругали, а меня, хоть я и наскандалил тогда на пятиминутке, всегда пропускали, и даже без халата.
Жизнь была прекрасна. Любочка сказала, что мне надо поступить в институт, чтобы меня не забрали в армию, потому что ей без меня будет скучно. В какой институт? Мне было все равно. Я был уверен, что поступлю.
Тридцатого июня у Любочки был день рождения. Ей исполнялось семнадцать.
У нас на этот день был свой тайный план.
Вечером, через час после отбоя, когда наконец совсем стемнело, Люба спустилась на первый этаж, где на лестнице за лифтом было открыто окно.
Я помог ей выбраться, и вскоре мы были за воротами, на свободе. Самым коротким путем провел я ее от больницы до набережной Волги. Мы постояли немного у освещенного парапета и спустились на дикий пляж.
— Здесь нас никто не найдет, — сказал я.
— А нас и не будут искать! — засмеялась Любочка. — Я написала Марье Ивановне, что я с тобой. Так что до утра они ничего не будут предпринимать. А в шесть я вернусь.
Мы уселись на огромный теплый камень. Реки почти не было видно, просто какая-то живая, иногда вдруг всплескивающая темнота. Днем была жара, и теперь от воды веяло теплым парным духом.
— С днем рождения! — сказал я, обняв ее.
— С днем рождения, — повторила она и притихла.
Потом мы развели костер. Любочка стояла перед ним неподвижно, смотрела в огонь, и мне снова не верилось, что к ней можно прикоснуться…
В пять мы отправились назад.
— Санечка! Как же было хорошо! — Она вскочила на ступеньку набережной. — Я храбрый заяц, я никого не боюсь!
Я проводил ее до больничных ворот.
— Позвони после взбучки, — сказал я.
— Ага!
Дома я повалился на кровать и сразу уснул крепко и счастливо. Телефонный звонок вытянул меня из глубины на поверхность. Было утро, а может, день, солнце палило в не закрытые ставнями окна. Я вскочил, помчался к телефону.
— Саша, — услышал я тихий голос, — это Марья Ивановна…
Я испугался, стоял и молчал.
— Сашенька, Люба…
Я сразу все понял. Бросил трубку, выбежал из дома и направился к Любе в больницу, в палату, но понял, что ее там уже нет…
Я вспомнил себя через несколько часов: я возвращался откуда-то по мосту — видимо, все-таки ходил в больницу.
На мосту, у перил, стояли два парня. Лиц не помню, но один из них был в белой, расстегнутой на груди рубашке. Он держал в руках бутылку с вином и, истерически хохоча после каждого слова, твердил:
— Представляешь, Серега?! Дергаю за кольцо — ни фига!.. Ищу запасное — нету! И падаю! Понимаешь, Серега? Падаю! А все наверху — у них-то парашюты раскрылись! А я падаю, Серега! Понимаешь?