– Ну знаешь, экономист сопливый! Не вздумай меня без внуков оставить. Ишь чего выдумал! – насмешливым голосом сказал отец и потянулся. – Давай спать, жених! Рано тебе еще об этом думать.
– Да я же не про жену… Если, как ты говоришь, художники такие несчастные, голодные, почему они все-таки есть? Идут же учиться…
– Ты, брат, сказанул! Идут-то многие, а талант у единиц. Да и талантливые не всегда могут достичь многого. Бывает, что картина – мазня мазней, что называется, ни уму ни сердцу, а ее покупают за миллионы. А бывает наоборот: картина прекрасная, но художник умирает в нищете. И признают его только после смерти.
– У меня нет таланта? – с чуть заметной тревогой спросил Мишка.
– А бог его знает. Я в этом не силен. Надо показать кому-нибудь твои картинки. По рисованию у тебя ведь пятерка?
– Ага! – гордо согласился он.
– Английский вот подкачал… – вздохнул отец.
– Зачем все время напоминать? – Потапыч отвернулся от отца.
– Это мой отцовский долг. Спи давай.
– Нет, вот ты мне скажи… – Мишка повернулся обратно. – Ты же всегда говорил, что американцы – наши враги. Как это?.. – Мишка замялся и вспомнил: – Вероятный противник. Супостат. Мне их язык, может, неприятно изучать.
– Все сказал? Демагог! Будешь изучать как миленький.
Они отвернулись друг от друга и громко засопели, недовольные, Мишка – отцом, а отец – Мишкой.
Утром собирались молча. Петр Михайлович мыл посуду, мыслями он был уже на конезаводе. Мишка с утра, как всегда, ходил мрачный да и дулся за вчерашний разговор. Квартира казалась клеткой по сравнению с домом, хоть и там в их владениях находились всего две комнаты и терраса. Но воля была сразу за дверью. Только четыре ступеньки крыльца отделяли от пыльной улицы, втекающей в степь, в бесконечный солнечный жар, разгоняемый волнами ветра.
Дома солнце, ничем не сдерживаемое, не закрытое высотками, освещало всё и всех, выбеливало до чистоты и прогревало за день до основания, до сердцевины.
Степь и простор чувствовали и лошади, вдруг весело всхрапывающие в конюшне около дома, с любопытством высовывающие морды из стойл, втягивающие ноздрями воздух, напоенный ароматами вкусных и в то же время горьких трав. Они рвались туда, в степь, в ночь. Даже престарелая Маргоша топорщила дряблые уши и слушала ночную жизнь степи, шуршащую, шепчущую, таинственную. Ночь накрывала землю звездным куполом, и звезды, как паучки, то и дело слетали вниз на серебряных нитях, падали, оставляя за собой мгновенно исчезающий след…
Мишка присел к окну и через решетку смотрел на мглистое из-за смога городское небо, а видел то, другое, к которому привык за недолгую сознательную жизнь, – чистое, продутое свежими ветрами, раскаленное от жара. Оно излучало этот жар на благодарную, отзывчивую на тепло землю, распаханную на прямоугольники пашен, на квадратики садов; оно гляделось в речную ленту, словно прикидывало, как заплести ее в свои пышные облачные кудри.
– Потапыч! Я уже третий раз зову. Мечтатель! Марш в машину! Тетка позвонила, велела кое-какие продукты купить, благо, я сумку-холодильник захватил. Так что живем! Да и ботинки тебе нужны. – Отец возвел к потолку васильковые глаза. – Хотя какие сейчас ботинки? Жарко на них смотреть, не то что мерить. И вырастешь до осени.
– Давай не будем покупать, – охотно поддержал его Мишка.
– Ага, а тетка нам головы поотрывает.
Отец не любил ходить по магазинам. Об него можно было спички зажигать – так он раздражался от таких походов. Да и жара в городе имела особую силу и выжимала из людей все соки. Пот то и дело сбегал по лицу и по спине. Выражение лица Петра Михайловича сделалось таким свирепым, что кассирша быстро пробила товар, без лишних разговоров и выяснений, есть ли у него карточка на скидку.
Пока ехали от одного магазина к другому, то и дело попадали в дорожные заторы. Из некоторых машин доносилась музыка даже через закрытые окна. Если эту звуковую вибрацию вообще можно было назвать музыкой. Мишка смотрел на все окружающее с любопытством. Даже у мотоциклистов откуда-то из-под руля неслась, грохотала, била в уши эта «музыка».
«Мало им шума города», – подумал он, когда насмотрелся и наслушался и откинулся на спинку сиденья. Их машина тоже вздрагивала от музыкальной атаки.
Усмехнувшись, Мишка вообразил, что джип одичал в степях и теперь шарахается от гама, как дикая лошадь, рвется домой, на площадку у забора, где весной ветер наносит на его блестящий капот белые лепестки от цветущих яблонь и вишен, а летом падают на него веточки и листья с ближайшего дерева…
Выбравшись к обеду из города, ошалевшие от жары и суеты, они долго ехали молча. Мишка опустил стекло и подставил нос ветру, не высовываясь, чтобы не сердить отца.
Мелькали деревья, Дон то и дело проглядывал в просветах между кустами и камышами. Чувство радости медленно, тонкими ручейками, начинало заполнять душу, словно иссушенную городским жаром и пустой суетой.
Мишка вздохнул и улыбнулся, глянул на отца. Тот вроде тоже начал приходить в себя и стал напевать:
Не для меня придет весна,
Не для меня Дон разольется…
Потапыч, обрадованный, подхватил звонким голосом, временами переходящим в слабый баритон:
Там сердце девичье забьется
С восторгом чувств не для меня.
Они ехали и пели казачьи песни, довольные собой и друг другом. Добрались еще засветло. Заезжали во двор, допевая:
Любо, братцы, любо,
Любо, братцы, жить!
С нашим атаманом не приходится тужить!
Мишку всегда изумляло, когда эту песню исполняли не торжественно, с грустью, а чересчур жизнерадостно, бодро, по-молодецки, как поют сильно выпившие люди. И казака, и его коня убили, а они свистят, покрикивают в припеве. Умирающий казак переживает за мать, жалуется, что его кости растащит воронье. Где уж тут проявлять удаль в пении, соревноваться, кто громче! Отец исполнял песню правильно, и от его интонаций душу переворачивало и выжимало из глаз слезы.
Тетка, дядя Гриша, Ленка и даже Юрка (но он-то, понятно, из-за книг) вышли встречать и стали дружно носить сумки и пакеты на веранду. Тетя Вера громогласно распоряжалась, что куда класть.
А Мишка с отцом уселись на скамеечку под старой вишней, узловатой и кривой. С нее то и дело на ниточках спускались мелкие зеленые червячки, норовившие попасть им прямо на голову.
Сидели молча, наслаждаясь тишиной и не то чтобы прохладой, а другим, чистым воздухом. Отец откинулся на спинку скамьи, а Мишка прислонился к его боку, уложив ноги на сиденье, так что ступни в пыльных сандалиях свешивались с края скамьи.
– Сейчас бы искупаться!.. – мечтательно сказал отец.
Мишка кивнул. Он бы тоже не отказался, но только чтобы тотчас оказаться на берегу, а не трястись на кашляющей Маргоше и не тащиться пешком, потея и глотая пыль.