Однако в долгу у подруги Катерине оставаться не след, потому тихохонько напоминает:
– Ты ведь помнишь, кого я в армию перед самой войной проводила?
– Помню: Саньку Горбатенко, – отзывается в другой раз Иришка. – Так и не возвернулся из армии Санька – война началась. Потом похоронку принесли.
– Вот-вот, а ведь никого я уж так-то не любила, хоть мне, старой, счас и говорить про это бы не надо – стыдно ведь говорить-то.
– Че стыдно-то?
– Да перед детями своими стыдно, перед внуками. Я ведь никому и никогда о своей занозе не говорила. В себе носила – все норовила вырвать. И думала, что вырвала. Но – нет. Ты вот напомнила. Деревня наша Заусаево, куда приехала, напомнила. Молодость наша с тобой напоминает. Ведь никуда она от нас, развалюх, не ушла, молодость-то. В нас она и – с нами.
– В нас, в нас, – соглашается Иришка. – Я вот лежу себе одна и уж, кажется, места живого на мне нету. А думаю, думаю… Вспоминаю, вспоминаю… И то горько станет на душе, то сладко. То горько, то сладко. И будто вижу, да что там вижу – чувствую себя молодой, сильной, красивой, боевой. И так встала бы с ненавистной постели и пошла бы куда глаза глядят. И делала бы всякую работу с утра до ночи, а уж приглянулся бы какой парень, так не отпускала бы его от себя до самой смертушки.
– И че мы дуры-то таки были? – встрепенулась от последних слов подруги Катерина. – Че себя-то блюли? Для кого берегли? Кому этим че доказали? И мы были красивые, и парни вокруг нас вились вьюном. И ведь не последние на деревне парни-то были – кровь с молоком! И «четверкой» плясали, и «пятеркой» заходились, и «шестерку» выворачивали ногами… А как обнимет который, так кровь в жилах заходится… Наработаешься за день, кажется, ноги еле несешь, а придешь к речке на вечерку – и пляски с песнями до упаду.
– До упаду, милая Катюха, до упаду, – счастливо улыбается своим воспоминаниям Иришка.
Пустела четушечка на столе, убывала привезенная Катериной еда и придвигалось время расставания – подруге надо было успеть к вечерней электричке, чтобы вернуться в Тулун.
Иришка внутренне трепетала от мысли о скором расставании с подругой, страшась нового долгого одиночества наедине с собственной немочью. Потому лихорадочно искала слова, могущие заставить продлить их встречу.
– Устала я, Катя, сколь годов уж лежу колодой, некому меня пожалеть-обогреть.
– Дак я ж приезжаю к тебе, Иришенька, сидим с тобой, балакаем, чаек пьем, – не знала, как успокоить больную Катерина.
– Ты вот сидишь, а я-то лежу чурка-чуркой. Уйдешь счас – када уж встренимся, може, никада уж…
– Встренимся, дорогая моя, встренимся. Скоро уж Рождество Христово, вот и подъеду к тебе утречком, попроведаю. Там и до Пасхи рукой подать. За Пасхой – Победа наша. Помнишь, как Афоня Богданов – царствие ему небесное – на лошаденке своей нам Победу в поле принес? Я тогда прицепщицей работала, а ты – мешки с зерном подвозила на телеге. Сеяли мы тогда уж не скажу, че: то ли рожь, то ли ячмень…
– И я не помню, че сеяли. А вот как Афоня приехал, помню. Все побросали свои трактора, телеги. Бегут друг к дружке, машут руками, кричат: «Победа!..» «Победа!..» Будто с ума посходили…
Иришка хотела добавить, что, мол, и стали они ждать возвращения с войны ребят. Но взглянула на подругу и осеклась – мысль эта загнанной внутрь болью и не выплаканными до конца слезами стояла в глазах Катерины. И сама Иришка вдруг почувствовала, что плачет. И обнялись подруги в который раз, припали вздрагивающими телами друг к дружке, зашарили руками платочки в кармашиках.
– Ну ладно. Засиделась я тут у тебя. Идти надо, а то опоздаю на электричку-то, – решительным голосом сказала Катерина. – Ушли те годочки, када могла топать хоть сто вест без устали. Не дойду до Тулуна, замерзну где-нибудь по дороге…
– А ты оставайся у меня, места хватит, – встрепенулась Иришка.
– Нет уж, дома своя работа: корову надо доить, поросятам давать ись, ужин готовить. Пойду.
Нет, все же есть на свете что-то такое, ради чего стоит жить даже в таком вот, как у Иришки, положении. Есть. И она это понимает, прислушиваясь к шагам Катерины, к скрипу двери, к лаю собачьему во дворе, мысленно провожая подругу, будто идет с нею радом.
Вот прошли кладбище. И еще маленько – до крохотной станции деревни Заусаево. А вот и электричка. В окнах ее – люди и все куда-то едут, спешат по каким-то своим делам. Среди них находит свое место и Катерина, ездившая в деревню тоже по своему делу – попроведовать ее, Иришку – Ирину Павловну Салимонову.
Глаза ее закрыты, но внутренним зрением своим видит она сейчас всю свою жизнь, в которой войне отведено первое место. Картины жизни пробегают одна за другой и какие-то из них она останавливает, пытаясь получше в них вглядеться, чтобы еще прочнее утвердиться в понимании важности, нужности, необходимости потраченных ею сил, здоровья, молодости, что обернулось для нее в старости тяжелой, неизлечимой болезнью.
И что бы там ни говорили, но Ирина Павловна Салимонова твердо знает – война была. Летели вражеские самолеты и бомбили ее родную землю. Двигались на родные ей деревни вражеские танки и рушили все, что было на их пути. Шли нелюди в мундирах германского вермахта и убивали невинных детей, беспомощных стариков, беззащитных женщин.
И этой машине смерти надо было что-то противопоставить. И они с Катериной были среди тех, кто победил врага.
Это они и такие, как они, сеяли, убирали, таскали мешки с хлебом – отдавали все до единого зернышка фронту. Валили зимой лес, вывозили его на лошадях по ледовым дорогам. Стояли у станков. Управляли автомобилями, паровозами, пароходами. Голодали, мерзли, недосыпали. Растили детей и получали похоронки. Любили, были любимы и становились вдовами, так и не выйдя замуж.
Потому и не было такой силы, которая бы отменила их Победу, Победу, равную воинской на полях брани. Равную по потерям, мужеству, жертвенности, высокому чувству долга.
…Мало-помалу Иришкины думы, пробегающие в памяти картины ее прошлой жизни переходят в грезы, перенесшие ее в то время, в которое возможно вернуться только в снах. И словно всполохами зарницы высвечивается главное, принадлежащее только ей, с чем родилась на свет, с чем жила и с чем отправляться в невозвратную дорогу.
…Крылечко деревенской избы, и на нем сидит девочка с деревянной куклой в руках…
…А это дети куда-то бегут к речке Курзанке – мальчишки и девчонки деревни Заусаево.
…А вот идет парень и, кажется, что сейчас остановится, обернется, но он вдруг убыстряет шаги и скоро вовсе скрывается в тумане.
Ирина Павловна Салимонова спит. Крепко спит, ведь и ей нужны силы, чтобы дожить до очередного праздника Победы.
Белые голуби
Васильевна из того поколения, что народилось в середине тридцатых годов и в войну вошло уже с памятью о враз оскудевшей жизни заштатного деревянного сибирского городка, где по улицам и улочкам бродили коровы, а в огородах произрастали картошка и вся овощная мелочь. И, казалось бы, всего этого должно было хватать на прокорм местного народишка, но не хватало, так как от каждого дома власть требовала сдачи государству большей части огородного и стаечного урожая. И народишко сдавал безропотно, понимая, что бившихся на фронтах солдатиков надо кормить, иначе и ружье не смогут поднять, не то чтобы вставать грудью на сытого ворога, скопившего силы для главного удара против молодой еще Страны Советов. Потому и запомнила подтянутые голодом животы – и свой собственный, и сверстников, с которыми пересекалась на улице. На улицу же неудержимо манили: с наступившей зимой – первый укладистый снег, с весенними раскатистыми ручьями – возможность запускать вырезанные из древесной коры кораблики, а с летним теплом – первые грибы: сыроежки, маслята, подберезовики, а там и ягода-голубица, прозываемая в народе «синей». И, конечно же, походы ватагой на речку Курзанку, в остатние деньки умирающего августовского лета – черемуха, боярка, поречка.