– Да это я так сболтнул. Прости ты меня. Там ведь почти каждый кого-то из себя изображает. Вот как вошел в купе, так и начал дуру гнать. Сначала бабка эта урок преподала, теперь – ты. И я рад этому. Ой, как я, Вася, рад этому…
Парень последнее сказал неожиданно тихо, затем вдруг откинулся спиной к перегородке купе и засмеялся. И так же внезапно склонил голову к коленям, обхватил руками. Василий же, ни слова не говоря, поднялся, вышел покурить.
* * *
В тамбуре было накурено и одиноко. Это место человек проскакивает быстро, а если и приходит напихать себя никотином, то долго не задерживается. Но сейчас оно как нельзя лучше подходило к настроению Василия. Он думал о том, что вот жизнь, каждый норовит назначить ей свою цену. Один карабкается к ней через всю войну и – пусть во имя самой жизни – убивает жизнь в других и спасается. И, спасенный, начинает новую жизнь, надеясь продолжиться в сыне, а тот обрывает цепочку, падает от тех же пуль, какие выпускал когда-то в других отец. А сыну его для того, чтобы продолжить свою, зачатую уже во внуке, не хватило, может быть, всего одной ночи…
Старушка эта… Она и не карабкалась. Она была согласна помереть, и за смирение и покорность судьбе жизнь словно бы вознаградила ее и веком долгим, и покойной старостью. И, кто знает, может быть, в смирении и покорности ударам судьбы и есть ключ к мудрости? К наивысшей гармонии между самой жизнью и самой смертью?
Или парень. Ткнули в душу, как в зубы, он и упал. Налетели, попинали. Вместо того чтобы приняться за излечение этой самой души, на целых пять лет поместили с отбросами человеческими, да еще и людей с ружьями да собаками приставили. И усмотрел ведь среди отбросов-то золотник, потянулся к нему, и тот для него засверкал, дорогу осветил к возрождению, и выкарабкается, заживет своим домом. И не пакостно заживет – по чести и совести. Детей народит. Чужого ребенка своим сделает.
А Иван… Для чего-то и ему дана была жизнь. Как и Василию дана, или Петру, Сидору, Никифору. Как всякому. У всякого-то ведь и голос, и походка, и облик, и завитки на кончиках пальцев – свои. Не чужой же век заедать приходит человек, а созидать человеческое. Крепить и вздымать к небесам здание духовное – через слово, работу от всего плеча, поступки по совести. Через правду, в какие бы лохмотья ее ни нарядили, в какой бы дальний угол ни загоняли, какую бы напраслину на нее ни возводили. И он хотел жить по правде. Он шел к людям утверждать правду.
Василий вспомнил, как перед отъездом ходил по дому, заглядывал во все уголки, в тумбочки, шкафы, кладовку. Внимательно осмотрел двор. Очень хотелось увезти с собой на память хоть какую-то вещь, при взгляде на которую пришла бы мысль о брате. Вещь нужна была небольшая, способная уместиться в портфеле и чтобы непременно сделанная его руками.
Такой не находилось: поправил забор, изладил калитку, перекрыл крышу – всего этого не увезти. Тогда начал просматривать старые бумаги, книги по фрезерному делу. Закладка, письма, открытки… Не то! Не попадалось искомое. Василий не отступал, всматривался в трудный почерк Ивана и в двух новеньких тетрадках наткнулся на отрывочные записи, сделанные, видимо, сравнительно недавно. Что-то вроде дневника. Вчитался и в который раз поймал себя на мысли, что не знал Ивана. Никто не знал. Всем только казалось, что знали, а заглянуть поглубже не удосужились. Записи обо всем и обо всех. Собственных мыслей или заимствованных – этого Василий утверждать не мог.
«…Человек рождается для того, чтобы пробудить в другом человеке совесть, и тем самым как бы приблизиться к нему, сделаться родным не по крови, а по осознанию своего места в окружающей жизни. Такая связь прочнее любой родственной. Совесть, как и ум, может быть глубокой или, наоборот, – поверхностной. Как и ум, требует она постоянной над собой работы, самообразования и воспитания. Широко образованная совесть – когда она принадлежит всем, точно так же как история – не наследство царей, отдельных правителей, а всего народа. Такая совесть бывает у больших писателей, художников».
«…Родственники меня не понимают. Не понимает брат Василий, хотя он-то и должен бы понять. Почему не понимают?.. В этом надо разобраться».
«…Многого от окружающих я не хочу. Помолчи там, где молчанием своим можешь помочь другому. Скажи там, где ждут от тебя слова. Не пренебрегай тем, кто живет рядом с тобой: сострадание необходимо для продления в самом человеке человеческого».
«…Почему меня травят? Всякое утро, уходя из дому, мне кажется, что ухожу в последний раз. Не хочу возвращаться к родным, но и не хочу идти туда, куда иду. Челнок швейной машины “Зингер”, как и я, двигается в двух направлениях, но при этом ровной строчкой ниток скрепляет два куска материи. К этому и должен сводиться всякий смысл бытия. Я же ничего не скрепляю и никого не соединяю. Потому меня и травят…»
Как и телеграмму, сообщающую о гибели брата, записи эти Василий перечитал много раз. Что-то принял сразу, что-то начинал понимать только теперь. Но одна фраза не укладывалась в голове: «Уходя из дому – ухожу в последний раз…»
Федя-банщик
– Березовые веники надо вязать после Троицы. Да-а… Тада лист прочно сидит на ветке, вся жисть в нем, сила сохранена и дух: лесной, особый, здоровящий. Лучше, ежели лист не мелкий и не крупный – средний. Ежели мелкий, то дерево в годах, ежели крупный, то дерево молодо, а молодо – зелено. Так в человеке: сила в ином прет через край, а ума нет, значит, и крепости. Ну, а со старика че взять? Вот и лучше, када лист средний…
– А еще знатно, када пихтовый веник, тока колюч больно, а дух, ну прямо таежный. Так и охватит все кости, и тока жарь себя, тока жарь…
– Пра-ай-дем?..
Сидят старики – любители попариться, погреться, а может, больше поговорить, вот так устроившись на лавочке, дожидаясь своей очереди в общую баню.
Стоят зрелые мужики и тоже ведут беседу, каждому есть что сказать, у каждого – жизнь, в ней – много всякого.
– Всю эту неделю дрова готовил, листвяк колется, только щепки летят, а сосна – суковатая, ломается, крошится. И вообще, не нравятся мне нонче дрова: поленницы от сучков получаются какие-то кривые, того и гляди завалятся…
– И не говори. Прошлые годы деляны давали, так одна береза. Готовить – удовольствие, а горят как? Печка так и пышет, не притронешься…
– Пра-ай-дем!..
Стоят, держась за полы отцовских тужурок, полушубков, фуфаек – пацаны. Кто поменьше – опасливо таращит глазенки по сторонам – и ближе к родителю, чтобы защитил. Кто постарше – толкают друг друга, препираются.
– Не ври, слышь, ты не из нашей школы, ты совхозовский, наши пацаны вашим прошлый раз нормально вкатили, с красными соплями ушли. И щас, не батя, так я задал бы тебе…
– Кто? Ты? Да у меня братан одной рукой двухпудовку жмет хоть сто раз и меня учит. Пощупай силу, да не двумя руками… Чуешь? А ну-ка ты согни руку…
– Пра-ай-дем!..
Стоят иногда люди часами, тратя на это большую часть своего выходного дня. Переминаются с ноги на ногу, шелестят зажатыми под мышкой вениками, изредка протискиваются «на воздух» – покурить. И никакой силой не отвадить, не отучить.