До Василия дошло, что люди, подобные Ивану, всегда были и всегда будут, и оттого вдруг стало спокойно за будущее всего мира.
Снова взлаял и низко завыл пес Малый. Снова Иван поднялся и ударил кулаком в переплет рамы. Снова собака и люди замолчали – каждый о своем.
Разговор их на том не пресекся. День был длинный и тихий. Время от времени накрапывающий мелкий дождь не торопился промочить землю, и было свежо и на дворе, и на душе. В природе наступала та пора, когда лето должно было перелиться в осень, но тепло будет уходить не сразу, оставляя надежду на яркие солнечные дни.
Братья вставали из-за стола, выходили на воздух, подолгу сидели на ступеньках высокого крыльца родительского дома, курили, неспешно распутывая накопившиеся между ними за последние годы узлы несогласия и непонимания. Иван рассказал наконец, почему отказался от мечты стать юристом. История эта лишний раз доказывала Василию, что брата он знал мало или совсем не знал.
Забрали его как-то в отделение поселковой милиции, забрали беспричинно, трезвого, забрали потому, что хотелось кого-то забрать, а он подвернулся под руку. За здорово живешь. Вероятно, не понравилось, как отозвался на окрик, как подошел, как стоял, как отвечал. В отделении двое подвыпивших сотрудников долго составляли протокол «дознания», подчеркнуто обращаясь к Ивану не иначе как «носатый» (брату в юности местное хулиганье покалечило нос). Покуражились, пока не надоело, замкнули в «предвариловку», а утром, уже протрезвившись, выпустили, не дожидаясь своего начальства. И надо же было случиться, что, приехав в Иркутск сдавать экзамены в университет, Иван оказался в одном потоке с тем из двух сотрудников, который особенно изощрялся в «дознании». Он подумал тогда еще, что этот в своем рвении выслужиться многих сделает виновными перед законом. Теперь глядел на него, суетящегося и потеющего в милицейской форменной одежде, и уходило куда-то желание поступать. Хотел даже сразу уехать, но удержался, заставил себя ходить на экзамены.
Потом Иван длинно и сбивчиво рассказывал, как вернулся в Нулут, как вышел на работу, встал у станка и душа его начала «благоухать как сад». Как понял, что ничего ему не надо, а мечты о юриспруденции – «блажь и дурость». Что правду свою должен искать там, где определила ему судьба.
* * *
В поезд Василий сел ночью. Истомленный сутолокой и напряжением последних дней, проспал часов десять, а проснувшись, поболтался по вагону и снова влез на свою верхнюю полку. Лежал, думал, слушал разговоры соседей по купе. А в поезде – известное дело – каждый норовит вывести на свое: на свои боль, радость, надежду.
– Да вы пейте, пейте чаек-то… Вот сахарок, вот конфетки, – удивленно приглашала старушка, лицо которой Василий не запомнил. Теперь, чтобы отвлечься, пытался представить говоривших и даже переместил подушку повыше, чтобы лучше слышать.
– Что вы, что вы, – в тон ей отвечал мужчина, – у меня свой припас, вы мое пробуйте, не брезгуйте…
– Да… – тянула старушка, – так вот и езжу от одной дочки к другой, а то к третьей. А там – и к сыну заверну. Сам-то, знаете, два десятка лет как уже помер. С войны он был израненный да контуженый. Все мучился, бедный, и меня мучил, царство ему небесное… Ох, как тяжело было жить и в войну, да и после нее… О-хо-хо… Досталась она нам, бабам, не приведи Господи… Да и вы-то, мужики, все изломанные, покалеченные…
– А я-то, представьте себе, с первого дня был на передовой, до Берлина дошел – и не единой царапины.
– Да что вы? – ахала старушка.
– Представьте себе, – утвердительно вторил ей мужчина. – Вот как войне начаться, ну вот завтра будто бы начаться – вижу сон. Будто бы иду я, а впереди меня – высокий темный лес и будто бы через него прямая-прямая дорога…
– Батюшки!..
– Представьте себе. Ну вот. Иду я по той дороге, и так будто бы страшно мне, так муторно, ну, прямо смерть моя наступает, и только! И тут будто бы на меня из лесу того – большой черный медведь. И давай меня ломать…
– Батюшки!..
– А я будто бы не сдаюсь, да и столкнул его в канаву. А тут и лес кончился, и снова светло так стало. Вот так я и войну эту столкнул. А было-то всего…
– Вещий сон-то, видно. Перед большой бедой всегда вещие сны бывают. А я вот ничего не упомню…
Мужчина кашлянул раз, другой, продолжал:
– Я-то, представьте себе, столкнул свою, а другая вот сына догнала.
– Что так? – участливо всполошилась старушка.
– У нас с женой – дочь и сын. Дочь народилась еще перед войной, окончила десятилетку и засобиралась на Дальний Восток на стройку.
– Где жили-то?
– В Ташкенте. Ну вот. Остались мы одни, загрустили, затосковали и наскребли последыша – сына, то есть. Рос – не могли нарадоваться. Окончил школу – выучился на офицера, женился. Ну и мы ждем-пождем внуков. А тут – эта война в Афганистане. Ну и подал он заявление. Добровольцем, значит. Уехал, а через месяц приходит бумажка из военкомата, дескать, просим явиться в такой-то кабинет. Пришли с невесткой, а там говорят: «Не волнуйтесь, сын ваш и муж доставлен в тяжелом состоянии сюда, в Ташкент, в больницу». И сообщают адрес больницы той. Мы – туда. Володя наш и в себя не приходит, и не помирает. С месяц горевали мы около его койки, и помер Володя-то. Схоронили мы его, осмотрелись – и все кругом стало чужое. Внуков он нам не успел оставить, а невестке – до нас ли, стариков? Молодая, красивая – найдет еще свое счастье. А мы решили переехать поближе к дочери да внукам во Владивосток. Вот и поехал я туда – домик какой присмотреть, теперь возвращаюсь к жене. Соберемся, сходим поплачем на могилке-то Володиной – и в путь-дорогу.
– Да… никогда не знаешь, где она тебя подкосит, – начала старушка то ли для того, чтобы утешить соседа, то ли о своем в продолжение разговора. – Я тоже помирать было собралась, и дети уже съехались. Еще за года два, перед тем как самому-то сойти в могилу. Заболела, знаете, по-женски, а в деревне какие лекаря? А мне все хуже и хуже. Тогда дочка меня в район, а там и в область. «Рак, – говорят, – надо на операцию». «И-и-и, – отвечаю, – какие уж там операции, давайте меня обратно, в деревню, в своих уголках хоть руки сложить». Но дочка настояла. Махнула я рукой и легла под нож. И живу, как видите, дай бог здоровья тому доктору, что болесь-то из меня ту страшную извлек.
Разговор для Василия принял тягостную форму и оттого стал неинтересным. Давило свое, только что пережитое. Да в общем-то никогда ему не пережить собственной боли, как никогда человеку не перешагнуть через самого себя – что-то да останется, остановит, повернет, столкнет лицом к лицу и укажет, откуда ты, кто твои мать и отец, из какого корня происходишь. Многажды раз видел Василий, как по-старинному – в «родительский», а по-сегодняшнему – в день памяти – всякий год идут и идут люди на кладбище. Ползут ветхие старушонки и тащат за собой быстроногих мальцов. Поспевает молодежь, крепят шаг зрелые мужчины и женщины. Несут бережно укутанные узелки, спортивные и хозяйственные сумки с лучшей, какая нашлась в доме, провизией и непременно поллитровкой горькой – не для еды и питья, а чтобы в скорбном молчании склонить головы у дорогих могил, в кротком общении с усопшими близкими по крови людьми очистить душу от накипи быстротечного времени, хоть единожды в году соединиться на мгновение, слиться памятью своей, сердцем с прахом легшего в землю нескончаемого ряда предшествующих поколений, уходящего в глухую ночь гулких веков. Преклонить колена за дарованное великое счастье – появиться на свет и жить среди живых. И встать с колен, чтобы продолжать жить, кровью своей питая саму жизнь.