Уселась подле самовара. Семён тут же, с книжкой.
Стукнуло кольцо ворот, рванул на цепи пёс Сыщик, изошёлся лаем.
«Кого это, Господи, несёт?» – в тоскливом предчувствии шевельнулось в груди сердце.
Семён сунул под полотенце на столе книжку, пошёл встречать непрошеного гостя.
Вошли вслед за ним двое околоточных. У двери перекрестились на иконку. Один вынул из нагрудного кармана под шинелью бумажку, протянул Семёну. Глянул, молча стал собираться.
– Ты, Настасья Степановна, не кори нас, – кашлянув, начал тот, что стоял к ней ближе и в котором не сразу узнала жившего от них через две улицы Евсея Фролыча Иванцова. – Служба такая… А Семён Петрович ваш скоро возвернётся к семье.
И, помявшись, добавил:
– Порядок такой…
Обомлевшая на первых порах Настасья, вскочила, бестолково забегала по избе.
Не переставая, исходил лаем Сыщик, не понимая, отчего во весь голос ревела Клашка.
Семён канул на целых два месяца. Ездила в Нижнеудинск, куда его переправили: передачу приняли, до встречи не допустили.
Потом ещё ездила. А тут разом подошли и пахота, и сев, и посадка. И впервые за десятилетнюю совместную с Семёном жизнь спознала, что значит остаться в доме без мужика. Походила и за плугом, и за бороной, подставила под кули с зерном свою бабью некрепкую спину.
Терпела при людях, при детях, давала волю слезам, падая в кровать. Не столько работой измученная, сколько предчувствиями ожидавшей её одинокой женской участи.
Сочувственно наклоняли головы знакомые бабы, ободряюще бубнили чего-то знакомые мужики.
Никого не видела, никого не слышала, испытывая перед всем честным миром невыразимое чувство стыда.
Копилась в сердце глухая тоска, как ей казалось, по навсегда утраченному ладу в её замужней жизни. Креп в сознании протест всему, что уводило от семьи мужа, что обещало сиротство и ей, и её малым деткам.
И однажды полетел в полыхающий зев русской печки портрет похожего на исправника мужика, что лежал в одной из книжек, и которым, знала, дорожил Семён. И глядела с мстительностью, пока не догорел. А когда догорел, выгребла с особой тщательностью золу и снесла её подальше от избы, под забор склада с углём, которым заправляли паровозы.
В очистительном отпоре своём пошла Настасья дальше, купив на Троицу в Никольской церкви икону с ликом святого Иннокентия, епископа Иркутского, приглянувшегося ей благостной строгостью взора, – и в переднем углу избы утвердилось ещё одно напоминание о Всеблагом и Пресвятом Божьем промысле, с которым в душе, так решила про себя Настасья, доживать ей свой бабий век. Больше-то полагаться и не на кого.
Отошла сердцем. Успокоилась. И с поразившей её саму отстранённостью встретила крик запыхавшегося Петьки:
– Мама! Тятя из тюрьмы вернулся!..
И только успела встать со скамьи, оправить складки фартука, а Семён уж тут как тут – ступил за порог. Обросший, с виноватостью в глазах, притихший.
Ступил и замер, не зная, видно, что сказать, не ожидая застать её в уравновешенности духа.
Стояла, прислонившись спиной к печи, пока раздевался, мылся, скоблился.
– И, батюшки! – ахнула, когда мужик попросил подмочь стянуть с него рубаху. Вся спина исполосована, вся в струпьях болячек!
«Да Боже ж ты мой… Да чего же это такое деется на свети-и-и… Да до каких же это пор ты мучить меня собралси-и-и… Да зачем же тебе эти политики, эти революци-и-и… Да жил бы, как все, о жене да о детях своих пёкся-а-а… Да обходил бы за версту мутильников, кои и сами не живут и другим жить не даю-у-ут…»
Почитай месяц наводила мужику тело. Месяц держала подле себя, заворачивая ходоков-завсегдатаев «портартуровских», не пуская никуда дальше своего поля зрения.
Подмогал как мог, на покосе веселел, снова брался за книжки.
О пребывании своём в Нижнеудинской тюрьме не сказывал, зато выговорился обо всём, что передумал.
Вот живут они, и вроде неплохо живут. Всё есть – и поесть, и надеть. И хозяйство у них справное. Но не у всех имеется, что у них с Настасьей. И те, у кого имеется, не делятся с теми, у кого достаток хуже.
– Да пускай воротят, как мы с тобой, – возражала.
– Они и работают…
– Да знаю, как работают. Вон батрака Ивленка хоть возьми.
Спит, пока живот совсем не подведёт, потом и нанимается к кому-нибудь… Или хоть тятя твой… – перебивала.
– Не то всё это и не так. Хоть тятя, хоть Ивленок тот же – для другого они рождены. Не для земли. Книги писать, может быть, а нынешнее устройство жизни не позволило им проявить себя, стать полноправными хозяевами своей судьбы. Выбор должен быть у человека. Землю ли пахать, людей лечить, в рабочие податься, книжки писать. И чтобы народился человек, а кусок хлеба был бы ему уже обеспечен. И выбор пути обеспечен.
– Руками чужими жар загребать… – складывала руки на груди.
– Не жар загребать. Нет. А для того, чтобы потом вернуть в будущей своей полезной обществу работе – с лихвой.
– А ну как привыкнут ничего не делать?.. – сомневалась.
– Не привыкнут. Устройство самой жизни не позволит. Под одной общей крышей.
– Как это – под одной крышей? – ахала.
– Под одной крышей нового счастливо устроенного государства, в котором всякий труд – в радость. С песнями и музыкой. Все живут так же, как и сейчас – в отдельных избах, но всякую работу правя сообща.
– Канешна, – неуверенно вставляла своё Настасья, – вон у Натальи Филимонихиной всё из рук валится, за что ни возьмётся. Куда ей со мной тягаться…
– Нет, Настасьюшка, всякий человек с талантом родится. Но талант должен быть узнаваем, а для этого саму жизнь надобно переделать, и та же Наталья смогла бы себя показать.
– Что же мне – землю пахать, а ей барыней прохлаждаться? – не сдавалась.
– Не барыней, а при своём деле. Ни бар, ни барынь вообще не будет, а все будут равными среди равных.
– И рубахи красные, и портки лампасные? – подковыривала.
– А это уж по душе: хочешь – рядись в красное, хочешь – в синее.
– Ты уж заодно скажи, куда портрет Карла Маркса дела? – спросил однажды.
Будто огнём кто ожёг Настасью. Повернулась медленно к муженьку, выговорилась:
– Из-за этого карлы-марлы ты и в кутузку угодил. И спину тебе исполосовали из-за него же. А живой остался, так благодари Бога за то – моими молитвами живой возвернулся. Перед иконой Божией Матери денно и нощно стояла на коленках, за тебя, варнака, просила, а чтобы этот Карла не поганил образ Божий в избе – в печь кинула. И ещё кину, ежели приволокнёшь. Вдовой хочешь оставить? – почти на крике досказывала наболевшее. – Детей осиротить?.. – наступала. – Иди к своим партейцам беспутным – в кабаке тебе место да в тюрьме!..