Болезнь Шарля продолжалась, и он информировал Альфонса о действии рекомендованного лекарства: «У меня прекратилась ломота, почти прошла головная боль, сплю гораздо лучше, но пищеварение ужасное, и постоянно что-то понемногу течет, хотя и без боли; при этом цвет лица отличный, так что никто ничего не подозревает». Поскольку не могло быть и речи о том, чтобы посвятить родителей в эту беду, Альфонс попросил любезного аптекаря (и муниципального советника) Герена одолжить Шарлю немного денег на лекарства и на мелкие расходы. Шарль поблагодарил своего сводного брата и в том же письме объявил о твердом решении относительно будущего: «Я до того скучаю, что скоро начну работать. […] Хочу быть независимым как можно скорее, чтобы тратить свои деньги, те, которые мне дадут люди за то удовольствие или за те услуги, которые я им предоставлю; хочу добиться этого любым способом. А пока, поскольку я трачу твои деньги, шлю тебе мою искреннюю благодарность […] Погружусь в науку; хочу вновь изучать все: право, историю, математику, литературу. Забуду в стихах Вергилия всю мелочность и всю гадость этого мира».
На самом деле у него не было ни малейшего желания углублять свои знания в области права, истории и математики. Зато до безумия влекла к себе литература. Он читал, сочинял стихи, мечтал сравниться с великими. После спектакля «Марион Делорм» схватился за перо и написал Виктору Гюго: «Красота этой драмы так меня околдовала, доставила мне такое наслаждение, что мне невероятно захотелось познакомиться с автором и лично поблагодарить его. Я еще школьник и это, может быть, с моей стороны беспримерное нахальство, но я нахожусь в полном неведении относительно приличий этого мира и думаю, что Вы были бы ко мне снисходительны. Хвала и благодарность студента Вас, должно быть, мало тронут после всех похвал, какие выразили Вам много людей, наделенных вкусом […] Но если бы Вы знали, как искренне и истинно любим мы, молодые. Ваши произведения, которые, как мне кажется (быть может, это зазнайство), я понимаю все. Я люблю Вас, как люблю Ваши книги […] Мне кажется, что у Вас я научился бы делать добро и творить великое […]. Ведь Вы тоже были молоды и понимаете эту любовь к автору книги и то, как нам хочется поблагодарить его лично и почтительнейшим образом целовать его руки. Когда Вам было девятнадцать лет, Вы бы, наверно, так же написали бы автору любимых Вами книг, например, господину де Шатобриану? Все это плохо высказано, и я думаю лучше, чем пишу. Но Вы ведь были так же молоды, как и мы, а потому догадаетесь обо всем остальном, и надеюсь, что мой поступок, неожиданный и непривычный, Вас не шокирует и что Вы окажете мне честь своим ответом. Признаюсь, что жду его с нетерпением. Ответите ли Вы или нет, примите выражение моей вечной благодарности. — Ш. Бодлер».
Виктор Гюго, заваленный подобными письмами, надо полагать, не соизволил ни ответить юному читателю, ни тем более его принять. Если это молчание и огорчило Шарля, то оно нисколько не уменьшило ни его любви к автору, ни его страсти к литературе. Конечно, он согласился начать изучение юриспруденции, но то была лишь уловка, чтобы успокоить родителей. Его решение не изменилось: жить как угодно, но добиваться совершенства в поэзии.
Внешне покорный, он поступил в Школу права и поселился в пансионе Байи и Левека, прозванном «Домом высшего образования» и располагавшемся в доме 11 на площади Эстрапад. Это заведение пользовалось доброй репутацией в буржуазной среде, туда принимали юношей из состоятельных семей, приехавших со всей Франции. Хозяин, Эмманю-эль Байи, был одним из издателей католической ежедневной газеты «Юнивер» и чаще общался с типографскими рабочими, чем с учащимися, — за их неупорядоченной жизнью не было почти никакого контроля. Из «обиталища Байи» они выходили и туда возвращались, когда хотели, под предлогом различных занятий. Хотя двери и закрывались в девять часов, ничего не стоило получить разрешение отсутствовать до полуночи — это называлось «театральным разрешением». Единственный категорический запрет: никаких женщин в доме! А вот сами проживавшие в отдельных комнатах студенты делали что хотели: все вместе ужинали, пили, спорили, курили. Шарль очень скоро нашел себе друзей в этой веселой компании: светловолосого толстячка с восторженным характером Гюстава Ле Вавассера, выходца из Нормандии, изучавшего право и лихорадочно писавшего стихи; еще одного нормандца по имени Филипп де Шеневьер, также страстно любившего литературу; Эрнеста Прарона, высокого здоровяка, «волосатого, как меровингский воин», посредственного поэта с пылким сердцем; также Луи де Ла Женвре, бывшего однокашника Шарля по коллежу Людовика Великого; Александра Прива д’Англемон, беспечного мулата, всегда готового прийти на помощь; Жюля Бюиссона, помешанного на живописи; Огюста Дозона, мечтавшего стать консулом в далекой стране, он изучал русский и румынский языки, ухаживая за молоденькими славянками-эмигрантка-ми, жившими в том же квартале… Вместе с несколькими товарищами Шарль создал группу под названием «Нормандская школа», поскольку большинство оказались выходцами из Нормандии. В этом студенческом кружке культивировались дружба, любовь к книгам и всякого рода шутки. Из-под их пера выходили и элегии, и сатирические произведения. Порой работали на пару, чтобы высмеять в песенке какую-нибудь знаменитость. Так, Бодлер и Ле Вавассер сочинили сатирическую песенку про Казимира Делавиня
[20] на мотив «Король д’Ивето»
[21].
Он академик, здесь его
Все знают понаслышке,
Он литератор — оттого.
Что сочиняет книжки […]
Талантом скромным одарен,
Стихи его — как бисер,
Зато Расином был бы он…
В романтики записан.
Его признали старики,
Не прочитавши ни строки,
Ловки!
Ох, ох, ох, ох! ах, ах, ах, ах!
Так, может быть, читали вы?
Остальные товарищи по пансиону находили Шарля странным, скрытным, насмешливым и вместе с тем мрачным. Он всегда аккуратно одевался, и речь его была изысканна. Вот как описывает его Ле Вавассер в письме к Эжену Крепе: «Он был брюнет, а я — блондин, он — среднего роста, я — маленький; он — худой, как аскет, а я — толстый, как каноник; он — чистенький, как горностай, я же — грязный, как пудель; он одевался, словно секретарь британского посольства, я — словно базарный торговец; он сдержан, я шумлив; он вольнодумец из любопытства, я благоразумен от безразличия; он язычник из чувства непокорности, я послушный христианин; он — язвительный, я — снисходительный; он — изощряет свой ум, чтобы посмеяться над своими сердечными делами, я — даю свободу и уму, и сердцу, чтобы они поспешали рысцой». А Прарон так вспоминал Шарля, спускающегося по лестнице дома Байи: «Стройный, без галстука, в длинном жилете, с идеально белыми манжетами рубашки». Эта строгая элегантность, эта забота о чистоте особенно удивляли его товарищей, ведь молодежь в ту пору находила удовольствие в подчеркнутой небрежности. А еще им казалось загадочным то, что при таких аристократических привычках, при таком сарказме он постоянно афишировал свое пристрастие к презренным, грязным и уродливым женщинам. «Косенькая» и ей подобные были королевами его желаний и вдохновительницами его сновидений. Во «Вступлении» к «Цветам зла» звучит дерзкое признание: