Возможно, это «Ястреб», принадлежащий Филберту Кобли из Кингсбриджа. Услышав, как матросы перекликаются по-английски, Барни уверился в своем предположении. Потом мужчина лет сорока, с лысой, бронзовой от загара головой и русой бородкой, спустился с борта в хлюпавшую под ногами воду на отмели, и Барни узнал Джонатана Гринленда, часто ходившего первым помощником со шкипом Бэконом.
Он подождал, пока Джонатан обвяжет канат вокруг кола, вбитого глубоко в отмель. Дома люди вроде Джонатана не упускали случая пропустить стаканчик-другой в доме Уиллардов напротив кингсбриджского собора, ибо все знали, сколь охоча Элис Уиллард до новостей откуда угодно. В детстве Барни частенько слушал байки Джонатана, который рассказывал об Африке, России и Новом Свете, дивных местах, где всегда светит солнце или где никогда не тает снег, и в этих байках сведения о ценах и особенностях местной политики причудливо смешивались с историями об изменах и пиратах, о восстаниях и абордажах.
Любимой у Барни была история о том, как Джонатан стал моряком. В возрасте пятнадцати лет Гринленд одним субботним вечером упился вусмерть в таверне «Веселый матрос» в гавани Кума, а проснулся утром в двух милях от берега, на борту судна, идущего в Лиссабон. Чтобы вернуться в Англию, ему понадобилось четыре года, а когда он все-таки вернулся, то привез столько денег, что хватило построить дом. Обычно Джонатан излагал эту историю как предостережение молодым, однако юный Барни воспринимал все случившееся как восхитительное приключение и мечтал о том, чтобы и с ним произошло нечто подобное. И поныне, пусть ему стукнуло двадцать, он не переставал грезить морем.
Когда «Ястреб» благополучно встал на отведенное ему место, Барни окликнул Гринленда, и двое мужчин обменялись рукопожатием.
– Ба, да у тебя серьга в ухе! – ухмыльнулся Джонатан. – Местные нравы сказываются? Осваиваешься помаленьку?
– Не совсем местные, – объяснил Барни. – Так у турок принято. Считай, это моя прихоть.
Серьгу он носил потому, что она позволяла воображать себя мореплавателем, да и девушки хорошо клевали на этакую наживку.
Джонатан пожал плечами.
– Мне в Севилье бывать еще не приходилось. На что она похожа?
– Мне нравится! Вино крепкое, девушки красивые, – ответил Барни. – А что с моей семьей? И какие новости из Кале?
– Шкип Бэкон привез тебе письмо от матери. А в остальном рассказывать пока нечего. Мы сами ничего толком не знаем.
Барни приуныл.
– Если бы с англичанами в Кале обошлись достойно, если бы им позволили жить и торговать дальше, они бы уже разослали весточки. Чем дольше ждем, тем понятнее становятся, что они либо в тюрьме, либо погибли.
– Много кто так говорит. – Тут Джонатана окликнули с палубы «Ястреба». – Ладно, мне пора делом заняться.
– Ты привез руду для Карлоса?
Джонатан покачал головой.
– Весь груз – сплошная шерсть. – Его снова позвали, с явным нетерпением. – Все, я пошел. Письмо занесу позднее.
– Приходи на обед. Мы живем по соседству, видишь, вон там, где дым? Место зовется Эль Ареналь, Песчаная Яма, там отливают пушки для короля. Спросишь Карлоса Круса.
Джонатан полез по канату на борт, а Барни двинулся дальше.
Его ничуть не удивило отсутствие новостей из Кале – этого следовало ожидать; но все же на душе сделалось тоскливо. Мать потратила лучшие годы своей жизни, спасая и развивая семейное дело, и Барни не мог не злиться на тех, кто украл богатство его семьи, и не мог не оплакивать утрату.
Прогулка вдоль реки оказалась бесплодной, он так и не нашел железной руды, которую можно было бы купить. У моста Триана он повернул обратно и переместился с набережной на узкие и кривые улочки города, куда уже высыпал местный люд, готовясь заняться повседневными хлопотами. Севилья была куда богаче Кингсбриджа, однако здешние обитатели выглядели весьма скромно. Испания являлась богатейшей страной мира – и одновременно самой консервативной страной на свете; здесь действовали строгие законы, запрещавшие одеваться вычурно. Богатые и знатные ходили в черном, а бедные одевались в поношенное бурое. Забавно, подумалось вдруг Барни, насколько убежденные католики схожи с убежденными протестантами.
Сейчас было самое безопасное время для прогулки по городу: воры и карманники по утрам предпочитали спать, за работу они принимались днем и по вечерам, когда люди от выпитого вина лишались бдительности.
Барни замедлил шаг, приближаясь к дому семейства Руис. Это внушительное кирпичное здание свежей постройки имело четыре больших окна на втором, главном этаже. Позже, когда солнце станет припекать, эти окна прикроют решетчатыми ставнями и толстяк сеньор Педро Руис устроится, изнемогая от жары, подле одного из них, точно лягушка в тростнике, и станет наблюдать за прохожими на улице. В этот ранний час сеньор Руис наверняка спит, ставни подняты, а окна распахнуты, и холодный утренний воздух проникает внутрь.
Задрав голову, Барни углядел ту, кого и рассчитывал увидеть – Херониму, семнадцатилетнюю дочку сеньора Руиса. Юноша пошел еще медленнее, любуясь девушкой, ее светлой кожей, густой волной иссиня-черных волос, искристыми и манящими карими глазами под черными как смоль бровями. Херонима улыбнулась ему и скромно помахала рукой.
Хорошо воспитанным девушкам не полагалось выглядывать в окна, тем более махать проходящим мимо парням, так что Херониму ждут неприятности, если кто-либо из родичей ее заметит. Однако она вполне осознанно выходила к окну каждое утро, и Барни прекрасно понимал, что только так она может с ним кокетничать. Ее постоянство немало его радовало.
Миновав дом Руисов, он остановился, ухмыльнулся – и пошел обратно, спиной вперед. Споткнулся, чуть не упал, состроил обиженную гримасу. Херонима захихикала, прикрывая ладошкой свои алые губы.
Барни отнюдь не собирался жениться на Херониме. В двадцать лет он не ощущал себя созревшим для брака, да и не испытывал уверенности в том, что эта девушка – именно та, единственная. Но ему отчаянно хотелось свести с нею близкое знакомство, ласкать украдкой, когда никто не видит, и срывать поцелуи с ее губ. Увы, в Испании за девицами следили куда строже, чем дома, в Англии, и, посылая красотке воздушный поцелуй, Барни не знал, суждено ли ему когда-нибудь поцеловать Херониму по-настоящему.
Девушка повернула голову, будто кто-то в доме окликнул ее по имени, и мгновение спустя исчезла. Барни с неохотой пошел прочь.
Дом Карлоса находился неподалеку, и мысли Барни перепрыгнули с любви на завтрак с прытью, которая заставила слегка устыдиться его самого.
В стене имелась широкая арка, ведущая во двор, где находилась мастерская. Повсюду громоздились кучи железной руды, угля и известняка, разделенные грубо сколоченными деревянными перегородками. В углу дремал привязанный вол, а посреди двора высилась печь.
Африканский раб Карлоса, Эбрима Дабо, разводил пламя для первой утренней плавки, его черный лоб блестел от пота. Барни доводилось встречать африканцев в Англии, особенно в портовых городах вроде Кума, но те были свободными людьми, и английские законы не предусматривали непременного рабства. В Испании дело обстояло иначе, в Севилье обитали тысячи рабов, и Барни подсчитал на досуге, что их раз в десять больше, чем коренного населения. Среди рабов были арабы, выходцы из Северной Африки, немногочисленные американские индейцы и те, кого, подобно Эбриме, вывезли из Западной Африки. У Барни был врожденный дар к языкам, а потому он сумел выучить несколько фраз на языке мандинка. Так, он слышал и запомнил, как Эбрима приветствует других: «Ай би ньядди?», это означало «Как поживаете?».