А я и не думал подходить к ней, я бы даже просто побоялся. И я действительно смущался, когда она оборачивалась, когда видел тёмные глаза и движение её волос. Короткое каре закрывало половину щеки, изогнутая прядка останавливалась у начала изогнутых губ. Я сразу начинал отыскивать глазами Альберта II или нашего президента.
Каждый раз, когда она оглядывалась, я делал вид, что не смотрю на неё. Мне очень не хотелось, чтобы потом красивая иностранка могла кому-нибудь сказать: этотрусский пялился на меня. Я повторял себе, что сильный человек может спокойно смотреть кому угодно в глаза, даже красивым женщинам, но опять отводил взгляд.
Журналисты, наконец, потянулись к выходу, несколько раз ещё сверкнули вспышки, когда высокопоставленные гости миновали двери. Муки пропала.
Я попрощался с Тинеке, заверил её, что справлюсь сам с тем, чтобы провести остаток этого дня. Помощь мне не требуется, я ещё посижу на концерте, который давал приехавший Мариинский театр, а потом найду дорогу в отель.
Пока не начался концерт, я спустился в галерею Равенштайн напротив Пале-де-Бозар, нашёл открытое кафе, уселся за барную стойку, положил перед собой часы. Это был понедельник, вечер, галерея была почти пустая, в кафе я сидел один. Я выпил красного вина. Не хотелось, чтобы Тинеке или кто-нибудь ещё из организаторов смотрели, как я пью. Надо производить хорошее впечатление. Я попросил ещё рюмку.
— У нас в Бельгии, если хочешь вина, то нужно сразу говорить — один, два или три бокала, — сказала мне официантка.
— Буду знать, спасибо. Давайте ещё два.
Нужно было ещё высидеть этот концерт, потом найти дорогу в гостиницу и провести вечер у телевизора. Я знаю, что первые пару дней за границей всегда тяжело. Потом буду стараться работать, писать, обживусь, попривыкну, потом заскучаю по семье, буду считать дни. А сегодня и завтра будет немного тяжело.
Что-то подобное у меня начиналось в детстве, каждый раз, когда родители оставляли меня дома и я понимал, что я один и что никто меня не видит. Странное ощущение свободы, даже скорее вседозволенности, от которого делалось сладко и страшно. Но в детстве было гораздо проще, я всего лишь открывал заветную дверцу кухонного шкафа и доставал запретный кулёк с карамельками. Ещё иногда я находил хранимую для какого-нибудь праздника коробку шоколадных конфет, доставал одну или две конфеты, а потом аккуратно завязывал ленточки на коробке обратно. Лет в пятнадцать вместо карамелек я пробовал отцовское вино или коньяк из буфета. Конечно, все мои преступления потом всплывали, и мне доставалось. Но до сих пор у меня осталось это чувство, когда весело и немного страшно, так что даже сводит живот.
А сейчас я не делаю ничего запретного. Просто тихо сижу в кафе и пью красное вино. Через пару дней это странное состояние, когда подмывает нахулиганить, пройдёт. Если, конечно, эта девушка с невидимой кошкой у ног не будет попадаться на глаза. Но она и не будет попадаться, ведь завтра меня отвезут в писательскую резиденцию в двадцати километрах от Брюсселя, где я должен буду сидеть и творить, где мне будет обеспечена замечательная изоляция от суетного мира, где мне будет предоставлена кормёжка, компьютер, велосипед для прогулок по окрестностям и почти месяц одиночества.
Но всё же у меня уже есть опыт, я уже знаю, что в первые заграничные дни лучше всего проехать на метро без билетика или совершить ещё какое-нибудь крохотное преступление, тогда немного отпустит это странное чувство.
Перед концертом, у входа, я встретил Пита с Петрой — ребят из Каса Лингвы, из той организации, которая меня пригласила. Мы сели вместе во втором ряду, и два часа подряд я смотрел, как Гергиев управляет оркестром.
— На месте первой скрипки я бы его застрелил, — сказал Пит. — Это ж надо такие звуки издавать!
Петра начала было говорить о том, что у настоящих маэстро работает весь организм, включая носоглотку, что это называется пропускать через себя музыку, но Пит не слушал.
— Я всё понимаю, я помню про знаменитого Гленна Гульда, который мычал во время игры на фортепиано, но на месте первой скрипки я бы застрелил этого Гергиева. Я не могу представить, как человек может играть музыку и одновременно слушать хрюканье.
— Пит, я думаю, может, это он себе харизму увеличивает? — сказал я. — Через год ты забудешь, как его зовут, как он выглядит, но будешь помнить, что существует один русский дирижёр, который издаёт непотребные звуки. Отличительный признак такой, лейбл, а?
— Не знаю. Играли они, конечно, превосходно. Ладно, пойдём пить бельгийское пиво. Ты не пробовал ещё? Мы с Петрой всё равно тебя не отпустим в первый вечер, пока не угостим хорошенько.
К двум ночи Петра заскучала и пошла домой спать, а мы с Питом сидели в третьем по счёту кафе, и он довольно громко признавался мне в любви к Ленину. Пел старую песню о том, что Сталин свернул с правильного пути и увёл Россию к пропасти. Чёрное пальто, кепка, поднятый воротник, маленькие очки — Пита легко было представить леваком из каких-нибудь пятидесятых. Чёрно-белые фильмы, послевоенная Европа, залитый пивом и засыпанный сигаретным пеплом стол, воодушевление и надежды. Мне было спокойно и хорошо.
Я вспоминал детство, когда посреди ночи, заспанный, я мог прийти на кухню и увидеть маму с немного испуганным выражением лица, стоящую у плиты, прижимающую руку к груди, увидеть отца, увидеть его сильную спину в белой майке, его синие треники, как он поднимает брови, раздув ноздри, наклоняется над дядей Стасиком, или над дядей Серёжей, или над кем-нибудь ещё и рычит: «Ты серьёзно?.. нет, ты что, совсем кретин, ты что, не понимаешь, кретин, что это с Ильича ещё пошло? Вся эта кровь, преступления, всё это с него пошло».
Мама называла это петушиться по глупостям, она не любила таких разговоров и не могла к ним привыкнуть, хотя происходили они несколько раз в неделю. Каждый раз она пыталась успокоить спорщиков. Робко касалась папиного плеча и в ответ слышала: подожди, ты видишь, что он не понимает элементарных вещей?
Ещё иногда можно было видеть отца, сидящего вечером в шапке и пальто у телефона и кричащего кому-то в трубку: «Ты чем, кретин, страну будешь кормить? А кто будет кормить? Крестьяне, которых разорили»?..
Это означало то, что он, придя с работы, из своего института, где работал преподавателем, ещё не успел раздеться, но сразу засел за телефон. В таких случаях мама вздыхала: «О, Господи! Опять Смольный». Отец был химиком, специалистом по ректификационным колоннам и обратному осмосу, правда, я до сих пор не знаю, что это такое.
— Это русские сигареты? Можно я попробую? Спасибо. — Пит закуривает и опять наставляет на меня свой упрямый подбородок. — Так вот, ты понимаешь, что наша система сгнила? Это была хорошая система, но она сгнила. В Европе начинается кризис. Ты увидишь, скоро сам увидишь.
У меня в голове шумит крепкий «Дювель», я смотрю на Пита и чувствую что-то похожее на ностальгию. Если бы он ещё по-русски говорил, и если бы мы сидели на московской кухне, то это было бы просто дежа вю из восьмидесятых. Почему они тут продолжают петушиться по глупостям, а у нас я уже давно ничего такого не слышал?