Тем временем о правительстве было все меньше и меньше известий. Совет солдатских и крестьянских депутатов с каждым днем все громче и чаще заявлял о себе. Интеллигенция, которая так тепло встретила революцию, отчаянно пыталась теперь при помощи звучных слов, речей и манифестов скрыть свою полную неспособность управлять.
Как и у нас, у них тоже были свои идеалы и иллюзии. Они думали, что могут ожидать от масс, так внезапно освобожденных, сознательного отклика, разумного сотрудничества. Вдохновенные речи Керенского, который тогда был левым министром в новом кабинете, были выражением этой веры; такова была и борьба правительства и генералов за продолжение войны и выполнение наших обязательств перед союзниками. Но все было тщетно; страна была во власти вооруженных солдат, а их было несколько миллионов, и они не хотели воевать.
Император вернулся к своей семье и жил вместе с ней под арестом в Александровском дворце, постоянно подвергаясь излишним унижениям и жестоким оскорблениям. Люди, окружающие когда-то царскую семью, получали удовольствие, унижая их. Император и императрица были совершенно оторваны от нас, и никому не было позволено видеть их. Прежнее добровольное уединение царской семьи теперь сменилось вынужденной изоляцией. Рассказывали, что они старались терпеливо подчиняться всем приказам нового правительства, часто противоречивым и обычно совершенно бессмысленным.
Иногда их можно было мельком увидеть издалека. Каждый день после обеда император выходил в сад с детьми и под наблюдением многочисленной стражи колол лед и расчищал снег. Место для этого спектакля обычно выбиралось возле ограды парка, и обитатели Царского Села, особенно низшие классы, собирались на другой стороне поглазеть и поглумиться. Вокруг раздавались грубые и иногда непристойные замечания, в то время как император спокойно продолжал свою будничную работу, будто ничего не слыша.
Моя мачеха иногда стояла в этой толпе и возвращалась в слезах от всего, что видела и слышала. Что причиняло ей самую сильную боль – так это не столько враждебность толпы к монарху, который еще недавно был всесилен, сколько странное безразличие и жестокость, с которой эти простые люди собирались поглазеть на своего бывшего царя, будто он был каким-нибудь редким животным в клетке. Они бросали реплики, по ее словам, точно он был зверем, неспособным услышать или понять их.
И я, и отец избегали этого зрелища. Я никогда не ездила на машине мимо Александровского дворца. У главных и у всех малых ворот на лавочках или ящиках сидели, развалясь, часовые, очевидно стараясь неопрятностью, распущенностью показать свою принадлежность к революционной армии.
Моя симпатия к арестованной царской семье, особенно к императрице, была, должна признаться, совершенно обезличенной. Я жалела их, как сочувствовала бы любому в их положении, вот и все. В моей душе накопилось столько горечи, что даже наши личные отношения в прошлом не могли заставить меня расчувствоваться. Слишком велика была цена, которую нам теперь приходилось платить за их вековые предрассудки и упрямство.
Такие чувства, даже если их и разделяли члены моей семьи, никогда открыто не высказывались. Все было обсуждено уже давно, и теперь, когда худшее произошло, об этом было слишком мучительно говорить. К тому же, несмотря на удары, которые наносила нам революция, приходилось признать, что мы все были в известном смысле виноватыми и теперь несли за это ответственность.
Теперь мне казалось, как и в прошлом, что наше недостаточное образование и воспитание было главным объяснением происшедшего, и теперь я видела, что это касалось всех классов в России: и высших, и низших. То же отсутствие сознательного отношения к жизни, то же легкомыслие и поверхностность, с которыми мы встретили распад старого мира, мы теперь проявляли даже еще более заметно, пытаясь приспособиться к новому. Мы придавали, как дети, огромное значение пустякам. Например, чем, как не отсутствием чувства меры можно было объяснить решение услужливого духовенства стереть в псалмах Давида все строчки, содержащие слово «царь».
Все, что до этого почиталось нами, теперь должно было быть уничтожено без следа. Больше не существовало истории, страны, чести, долга. Свобода была новой игрушкой, которая попала в руки неумелых и опасных больших детей, чтобы оказаться немедленно сломанной их грубыми руками. Революция позволяла, оправдывала и извиняла все. Новые правители стремились придать этому слову особый, священный смысл, который превращал его в Знак Свыше и в щит от всякой разумной критики. Одно замечание моего отца, которое было особенно к месту, характеризует настроения того времени. «Больше нет России, – сказал он. – Есть страна под названием Революция, и эту Революцию нужно защищать и спасать любой ценой».
Наступила Страстная неделя, а затем Пасха. Мы праздновали ее дома. Безрадостная весна медленно утверждалась в своих правах. В нашем доме все еще царила видимость покоя, но вокруг нас каждый день приносил новые изменения к худшему. Царское Село приобрело совершенно другой вид. Вместо хорошо одетых людей и опрятных солдат прежнего гарнизона мирный, чистый городок наводнили неуправляемые, распущенные солдаты-резервисты. Огромный старый парк, за которым обычно ухаживала целая армия садовников, теперь стоял опустевший. Улицы не расчищали от снега, и, когда он начал таять, некому было позаботиться о чистоте.
Теперь в парке невозможно было гулять одной. Солдаты, от которых не было спасения нигде, полностью завладели им. Они портили статуи, вытаптывали траву, ломали деревья и купались голыми в прудах на виду у всех.
В здании муниципалитета, которое от нашего сада отделял канал, постоянно проходили шумные совещания и митинги, которые иногда длились всю ночь, доставляя нам немалую тревогу и беспокойство. Пьяные выкрики, смешанные со звуками «Марсельезы», смех и оскорбления доносились через канал с ужасающей ясностью. Когда я случайно слышу «Марсельезу», то сейчас всегда связываю ее с воспоминаниями о тех месяцах.
Это непривлекательное и часто отталкивающее внешнее существование заставило меня еще дороже ценить нашу семейную жизнь. Все, что нам осталось в этом мире, была наша нежная любовь друг к другу, которая с каждым днем становилась все более глубокой и чуткой. Вспоминаю, что вечерами, сидя в кабинете отца и слушая, как он читает, я обычно смотрела на его лицо, на его седеющие виски, следила за движением его губ, жестикуляцией. Я впитывала каждую деталь, каждую интонацию его голоса, видела маленькую жилку, пульсирующую около уха, замечала морщины на его шее над воротником. Далекие воспоминания моего детства, все связанные с ним и с моей любовью к нему, проносились в моей голове, и мне казалось, что вся любовь, которую я знала в жизни, была сконцентрирована на нем и на моем брате. Как он мне был дорог! С какой радостью я здоровалась с ним каждое утро и с каким спокойным удовлетворением слушала, как он говорит! В разговоре он был так же безмятежен и остроумен, как и раньше. Его ум отвергал катастрофу. Я ценила каждую минуту, проведенную с ним, и была благодарна судьбе за каждый новый день.
Большую часть своего времени я проводила в компании Володи – моего сводного брата, которого я хорошо узнала и полюбила за время моих приездов домой из госпиталя.