Очевидно, среди множества качеств, составляющих мастерство, не последнее место занимает умение определенным образом рассчитывать силы. Памятуя об этом, предпочитаю беречь силы на репетиции. Но у меня из этого мало что получается.
Невозможно забыть, как Юдина шла к роялю. Как монахиня на молитву. Не поднимая глаз. Вот пример удивительной собранности. Еще до того, как она начинала, вы чувствовали: сейчас произойдет что-то необычно значительное.
В любом исполнительском творчестве мысль должна приходить непосредственно в процессе исполнения, публично, как бы впервые. Так случается, когда глубоко индивидуален замысел и предварительно проведена большая работа. Когда артист предельно сосредоточен и выходит к зрителям, чтобы поделиться с ними пережитым и продуманным. Конечно, нельзя не считаться с тем, что он – часть природы. На него влияет многое… его собственное самочувствие, окружение, события, происшедшие в этот день… Бывает, что партнер проглотил почему-то реплику… ответил ему заученной интонацией. Бывает, артист не учитывает, что публика сегодня не такая, как вчера, и не дает необходимой в таких случаях интонационной, темповой корректировки.
Я не могу увидеть себя со стороны. Но обязан. Иначе я – не артист. Мне нужно, чтобы кто-нибудь, кому я доверяю, смотрел, как я репетирую. Потом я сравниваю впечатление этого человека со своим собственным. Так, мне достаточно, чтобы в зале был Костя, – я спокоен.
Я знаю, что режиссерам всегда было трудно со мной работать. Но и мне с ними.
Перебираю в памяти тех, кто в разные годы ставил у нас спектакли: Н. Акимов, Е. Альтус, А. Белинский, Н. Бирман, Э. Гарин, Б. Дмоховский, В. Зускин, Ф. Каверин, В. Канцель, В. Кожич, Б. Норд, Б. Равенских, М. Розовский, Р. Суслович, И. Липский, А. Тутышкин, Е. Симонов, В. Фокин… много славных имен. Но все они приходили и уходили, все были только гостями в семье нашего театра.
Это можно объяснить чем угодно, только не той актерской фанаберией, согласно которой режиссер якобы сковывает творческую свободу исполнителя-солиста. Если бы такая фанаберия была мне свойственна, я бы не был учеником Соловьева.
Между прочим, когда наш театр едва родился, я очень хотел, чтобы Владимир Николаевич поставил у нас спектакль. Но он сказал, что не знает, как это делается. Он имел в виду, что спектакль можно поставить только по глубокому внутреннему импульсу, а не по дружбе, не из хорошего отношения.
Я не встречал режиссеров, которые, придя к нам в Театр миниатюр, не навязывали бы нам своего опыта. Иногда – успешно и даже талантливо, но не учитывая нашу специфику.
Я далек от мысли задним числом сетовать на них. Просто в этом плане всегда возникали какие-то объективные (скрытые или явные) противоречия.
У выхода из концертного зала в Дзинтари ко мне подошел пожилой, благообразного вида человек:
– Я ваш старый почитатель.
– Очень приятно.
– Вы помните свое первое выступление?
– Конечно. Еще бы!
– А помните, как тогда Маяковский что-то выкрикнул вам из зала?
– Не помню.
– А я помню.
– Очень приятно. Но дело в том, что, когда Маяковский был жив, я еще не начинал выступать.
Почитатель выглядел таким обескураженным, что мне захотелось утешить его:
– Не огорчайтесь. Просто и вы, и я прожили такую долгую жизнь, что ее начало теряется в глубине истории.
По свидетельству Поля Валери, Дега говорил: «Высоко ставить надо не то, что ты сделал, но то, что сумеешь сделать однажды; иначе просто не стоит работать».
Поразительно, что это сказано семидесятилетним (!), достигшим вершин мастерства художником.
Когда я выхожу на сцену, я чувствую, знаю, что мой возраст – мой враг. Я пытаюсь забыть об этом, хотя не могу отрицать известную логику, когда говорят об артистах: такой-то сумел (или не сумел) вовремя уйти.
Меня всегда волновала старинная метафора, уподобляющая сцену жизни, а занавес – смерти. В ней – смысл моего существования. Жить без сцены я физически не могу.
Мало кто помнит, глядя на двухэтажное строение в Майори, на самом берегу, где теперь курортная поликлиника, что рядом некогда размещалась пожарная команда. А я – помню.
В Майори я ездил с родителями поездом из Риги, и отец водил меня и сестер (нашего младшего брата Максима еще не было на свете) смотреть на пожарных в остроугольных, поблескивающих медью касках, казавшихся мне золотыми.
По мосткам можно было дойти до купальни. Огороженная низким, дощатым заборчиком, она казалась мне где-то далеко в море. За этим заборчиком тоже было море, но уже бескрайнее, уходящее за горизонт. Меня интересовало, можно ли и большое море огородить.
Теперь я точно знаю – нельзя, и это меня не огорчает. Но на многие другие вопросы у меня по-прежнему нет ответа.