И ещё: «Леонов организует настроения, чуждые социалистическому строительству… <…> начав с рассказов о конце мелкого человека… Леонов закончил идеологическим наступлением этого „мелкого“ человека против диктатуры пролетариата».
Поправка здесь может быть одна: это вовсе не наступление против какой угодно революции и тем более против диктатуры пролетариата. Это наступление глины против глины.
Но вдруг пирамиды действительно возможны? — вот о чём задумывается Леонов. Да и что жалеть там, в тошнотворном всепоглощающем Унтиловске, чего беречь там?
…Поэтапно с Леоновым всё происходит так.
В первой половине 1928 года, после «Унтиловска», Леонов пишет два восхитительных, но по-прежнему жутких и суровых рассказа: «Бродяга» (март — апрель) и «Месть» (апрель — май). Рассказ «Месть» станет последним текстом Леонова «старого», «реакционного» (вплоть до начала работы над «Пирамидой» в 1940-м).
Затем приезжает Горький, и всё: пошёл новый отсчёт.
Горький прибывает в Москву 28 мая 1928 года. Немедленно приглашает Леонида Леонова, в числе самых близких людей, на первый, званый, обед в Машков переулок (Алексей Максимович остановился у первой жены, Екатерины Пешковой).
От Советского Союза Горький в полном восторге.
Неизвестно, смогли они или нет толком, вдвоём поговорить о происходящем в стране, но потрясённый наглядными изменениями на родине Горький радовался всему искренне и заразительно. И тем самым оказывал на Леонова, по-прежнему влюблённого в старика и почитающего его единственным своим критиком, огромное влияние. Горькому хотелось доверять, когда он говорил, что происходящее здесь, в Советской России, замечательно, вдохновенно, мощно. Тем более что очарование наступившей новью, как ясно уже из писем Леонова Горькому, он и сам уже испытывал всё острее.
До того как в июле Горький отправился в длительную поездку по Союзу, они встречались несколько раз. В том числе в «Доме Герцена»: сохранилось фото, где по одну сторону от Горького — Катаев и Эфрос, а по другую — Леонов и Лидин.
О содержании их встреч можно гадать, но фактически можно отметить следующее.
В июне, всего за месяц, Леонов пишет пьесу «Усмирение Бададошкина». 13 июля начинает «Белую ночь».
Через два дня, 15 июля, у него рождается первая дочь, Лена, но Леонов, признаться, поначалу не очень большое значение придаёт этому событию. Молодая жена порой даже сердилась на Лёню своего: к дочери почти не подходил. Работал одержимо.
Однажды Татьяна Михайловна не выдержала, схватила его за плечо, закричала в слезах:
— Да отец ты или не отец, Лёня! Что же ты не смотришь на неё совсем!..
В октябре Леонов снова едет на Сясьстрой и на Балахнинский бумажный комбинат.
Там посещает с главным инженером Иваном Колотиловым один из цехов, где стоял рубильный патрон: колесо с четырьмя, под углом поставленными ножами, которое даёт полторы тысячи оборотов в минуту. Бревно, попавшее туда, в мгновение превращается в щепки. Мужики, приметил Леонов, как зачарованные смотрели в бездну, где размельчалась древесина… В тот день Колотилову доложили, что кто-то кинул в машину лом. Официальная версия: вредительство. Но Леонов внутренне рассудил иначе: «Это была любознательность, недоверие к невиденному и непонятому. Проба нового бога, его могущества: „Сожрёт или нет?“».
И сам Леонов этого бога будет пробовать и проверять. И восхищаться им, и дразнить его, порой рискуя остаться без головы.
В декабре он публикует «Белую ночь» и вплотную приступает к «Соти».
Все три названных произведения — пьеса, повесть, роман — могут рассматриваться (и рассматривались) в контексте литературы советской, как имеющие её видимые, порой поверхностные, не глубинные, но всё же реальные признаки.
Вот она, сила теплопожатия! Горький зарядил Леонова верой в советский проект: самому Леонову до приезда учителя этой веры всё-таки не хватало.
«Усмирение Бададошкина»
Советский критик Нусинов напишет, что уже с середины 1920-х Леонов осознаёт «всю подлость, мерзость и ничтожество бывшей своей социальной „духовной отчизны“».
Под прежней отчизной подразумеваются и беспросветный Унтиловск из одноимённой пьесы, и умирающее Зарядье из «Барсуков».
«Но покуда, — говорит Нусинов о Леонове, — он не видит силы, способной раз навсегда отправить все „Унтиловски“ на живодёрню истории, покуда он верит в их „изначальность“ и непреодолимость, до тех пор он своим творчеством объективно затрудняет борьбу революции с Зарядьем. Но пролетариат идёт от победы к победе. Всероссийское „Зарядье“, конечно, не сдается, и его уничтожают. И в трагикомедии „Усмирение Бададошкина“ (журнал „Красная новь“, 1929, книга 3) мы впервые находим у Леонова ощущение неизбежной гибели Зарядья. Но пока это ещё только ощущение, пока ещё Леонову кажется, что Зарядье умирает само под бременем своих грехов. Пока ещё Леонов дает только этическое толкование факта и не видит ещё той реальной силы, которая действительно уничтожает Зарядье. И тем не менее трагикомедия эта является уже шагом вперёд от „Унтиловска“. Людям Зарядья казалось, что нэп — начало конца революции, что его поражение 1919–1920 <годов> было временным. Образами „мелкого человека“ Зарядье мстило революции за своё поражение и затрудняло ей дальнейшие победы. Леонов однако уже тогда выражал сознание той группы советской интеллигенции, которая видела гнилостный характер Зарядья, страшилась его унтиловской слюны, но не знала силы, способной преодолеть Зарядье и Унтиловск, и потому была склонна приписывать им общечеловеческую значимость. Отсюда — те глубоко пессимистические тона, которые прорывались тогда в творчестве Леонова. <…>
Решающие победы социалистической революции открыли выход Леонову из его зарядьевского плена, поставили его на путь преодоления философии „мелкого человека“, на путь активного творческого участия в разрушении Унтиловска. В развитии Леонова начинается новый период — происходит переход его на позиции литературного союзника пролетарской революции».
Если не реагировать возбуждённо на большевистскую риторику, то можно лишь подивиться, насколько точно разгадал Нусинов суть Леонова. И непреодолимость «унтиловщины» у него заметил, и даже её, «унтиловщины», от сотворения человека изначальность. И неверие в силу, способную преодолеть то, что присутствует в человечестве как родовая мета, прознал в Леонове.
Впрочем, и не заметить этого было сложно.
В «Унтиловске» на страшную леоновскую тему высказывается сначала о. Иона: «…на жизнь-то не унывайте. Она, как бы сказать, ровно пряник, да приправлен-то он конским волосом. Жуёшь, так и сладко, а потом… По секрету уж вам скажу: я так думаю, когда господь землю сотворял, это он пошутить хотел. О-он нашутил, насыпал конского волосу в пряники!..»
Потом Черваков: «Ой, всякая человечинка с калечинкой. <…> Так не пинайте калечинку эту ногой, чтоб не зверела безмолвствующая…»
Та же тема проявляется и в «Усмирении Бададошкина»: «Где, где человечество? — вопрошает один из героев, явно обыгрывая известную сцену в гончаровском „Обломове“. — Я вижу только виляющее чрево, вооружённое парой жадных рук. Где же люди-то, торгаш?»