Луговской уверял, что компания была совершенно трезва, однако Безыменский ему не очень поверил.
Все были на нервах.
Сначала Луговского поместили в совершенно кошмарную лечебницу на Монпарнасе — десятиместная палата, полная разномастной публики, но оттуда вскоре перевели в лучшую клинику.
Спустя то ли четыре дня, то ли, по другим данным, две недели, Луговской всё-таки выходит — с тростью — из больницы.
В конце декабря четыре поэта читают стихи для французского радио… с Эйфелевой башни. Переводит их Арагон.
4 января проходит поэтический русско-французский фестиваль в «Национальной консерватории». Билеты раскупили за полтора дня. В зале — парижская интеллигенция и русские эмигранты, держащиеся особняком. Люди сидят на приставных стульях, на полу, между рядами.
Председательствовал Илья Эренбург, живший тогда в Париже.
Участвовали, помимо Арагона, Шарль Вильдрак, Жан Ришар Блок, Люк Дюртен, Тристан Тцара, Леон Муссинак — всего 16 французских поэтов и четыре советских мушкетёра. Читали по очереди. Поэт Робер Деснос обнародовал свой перевод стихотворения Луговского «Молодёжь», а потом Луговской прочитал то же стихотворение по-русски.
Безыменский хвастался, что после маломощных французов Луговской «так гроханул начальные строки своего стихотворения — аж люстры задрожали».
Вообще все четверо держались браво, сам Безыменский отлично спел три песни, входящие в его сочинение «Бахают бомбы у бухты», Кирсанов исполнял фокстрот, вплетая его в чтение «Поэмы о Роботе», а Сельвинский пропел по-итальянски песню «Марекьяре» из его «Охоты на нерпу».
Всё это действовало совершенно обескураживающим образом: из зала могло показаться, что к ним приехали очень свободные, раскованные и уверенные в себе люди. Или так оно и было? Они же чувствовали себя послами удивительной и небывалой страны — это придавало сил.
О французах Безыменский отзывается иронически: «Их пребывание на сцене являло собой, честью заявляю, очень унылое зрелище. Они робели, как малыши, читали стихи по бумажке, дрожавшей в их руках…»
Тем не менее во французских газетах не написали ни слова о том, что именно читали русские и французские поэты. Зато подробно описывали причёску и фигуру Луговского, самого видного представителя советской делегации.
Эта элегантная черта зарубежной прессы — описывать чёрт знает что, кроме самого главного, была замечена ещё во время вояжей Есенина и Маяковского. «Приехал большевик с громовым голосом и отличной фигурой, он мог бы стать атлетом, а стал поэтом, багаж его составлял сорок чемоданов» — так выглядела среднестатистическая газетная колонка, сопровождаемая огромной фотографией того или другого стихотворца. Ну, вот им ещё одного красавца в компанию предоставили. «Эти советские поэты — такие милые!»
По итогам всех встреч Арагон пишет возмущённое письмо в Москву о том, что Безыменский надоел своей безапелляционностью — в том числе по отношению к Кирсанову, зато: «Здесь мы очень довольны Кирсановым, Сельвинским и Луговским. Я говорю вам это не только с литературной точки зрения, но и с точки зрения партийной работы. Мы просим вас и впредь посылать нам таких же хороших товарищей, которые производили бы впечатление, являющееся лучшей пропагандой для Советского Союза, одновременно на людей, таких как Жид и Пикассо и на рабочих с рынка».
Москва в этом эпистолярном поединке приняла сторону Безыменского, а не Арагона — и в Лондон поэты отправятся уже втроём. Без Кирсанова.
6 января 1936-го Луговской отчитывался Сузи: «Кирсанов, накупив три чемодана муры… каких-то зелёных галстуков, рубашек, десу и кофточек, уезжает сегодня. У него уже нет ни копейки. В музеях он не бывал, ничем не интересовался, кроме своей популярности и кофточек. Я же хожу по музеям по 10–12 часов. Нужно навёрстывать. В Лувре был 5 раз, изучаю отдел за отделом…»
О себе Луговской, в очередной раз, пишет не всё.
Например, он знакомится с Хемингуэем, общается с ним, хотя значения этому не придаёт — ну, ещё один сочинитель, безбородый, в широких брюках, да, здоровый, как и Луговской, но тут имеются и посерьёзнее величины.
Скажем, 5 февраля Луговской будет участвовать в чествовании Ромена Роллана — в компании Андре Жида, Жана Ришара Блока, Андре Мальро, нового знакомого Ильи Эренбурга (впрочем, учившегося до революции в отцовской гимназии), старого знакомого Леонида Леонова, приехавшего из Союза… Мировой литературный истеблишмент!
А главное: у Луговского начинается роман с прекрасной переводчицей, сопровождавшей их группу, — студенткой Сорбонны, большеротой, белозубой красавицей Этьенеттой, жившей на Монмартре.
Они успевают слетать в Савойю, в курортный городок Белькомб на реке Арно, пробыть там десять дней. Безыменскому наврал что-то несусветное про осложнение после травмы и необходимость подлечиться.
Этьенетта называет его «Волк». После их прекрасного путешествия она успеет написать ему одно письмо, где так и будет к нему обращаться. О, этот русский волк, волчище — схватил в зубы, унёс. Щекотал бровями, рычал. Пел волчьи песни. Она трогала его рёбра, недавно переломанные: тут болит? А тут? Давай делать так, чтоб тебе не было больно. Я тебе покажу, не шевелись только.
«И жили мы в дешёвеньком отеле / С огромным телефонным аппаратом… / Там церковка была, и ресторанчик, /И лавочки, где продавали вяло / Парижские открытки и бювары, / А наверху, как слон, стоял Монблан» — это поэма «Белькомб», Луговской опишет всё это спустя восемь лет.
Они там едва не погибли — мимо них, совсем рядом, прошла лавина, в таких случаях говорят: успели попрощаться с жизнью.
«Спасённые от ярости стихий, / Мы, обнявшись с тобой, стояли молча. / Дорога срезана была как бритвой, / За два шага от нас чернел провал. / Случайность пожалела нас с тобою».
В Париже Этьенетта будет провожать его в ночь с вокзала «Gare du Nord». Подарит платок русскому поэту на память. Мы ещё вспомним об этом платке.
Луговской рассказывает своей Сузи в следующем письме: «Пишу в настроении очень плохом, каком-то светло-сером, как парижский дождь. В это настроение вкраплены и огоньки, и фальшивый свет реклам, но на душе усталость, в голове обрывки мыслей, в крови — одиночество».
Если коротко: пожалей меня, Сузи.
Далее самое главное: «Будь я проклят, но когда, в какой день моей жизни стал я серым, зимним волком — не знаю».
Жизнь — она вся такая мелодрама, туши свет, там такие банальные рифмы.
Луговской ведь ещё и в расстроенных (или в раздвоенных?) чувствах тогда же напишет Сузи стихи — удивительные и красивые: «О, только бы слышать твой голос! / В ночном телефоне — Москва, / Метель, новогодняя встреча, / пушинка весёлого снега…/ В гудящей мембране / едва различимы слова, / Они задохнулись / от тысячемильного бега…»
…В январе 1936 года три советских поэта будут выступать в Лондоне, всё так же успешно, разве что со скидкой на то, что английская публика традиционно более сдержанна, чем французская.