Вот как описывает свою «деву карельских лесов» Федор Глинка:
Как ты мила, полукарелка,
Невинная, как простота!
Твое хозяйство: клест да белка!
Твоя младая красота
Цветет и родилась в пустыне,
Далеко от отцовских стран!
Твой сарафан, карельский синий,
Как хорошо твой обвил стан!
И твой товарищ, лебедь белый, —
В воде, на суше спутник твой!
Ручной, и ласковый, и смелый
К тебе в колени головой
Доверчиво порой ложится,
И дремлет — полный тайных нег!
А клест — над головой кружится,
А белка — свой грызет орех,
Рисуясь на плече. — Как мило
Все, что твое! Но на руке
Кольцо златое не светило,
И в непроколотом ушке
Алмаз не искрится в сережке,
И на летучей, стройной ножке
Лесная обувь; за спиной —
Стрела… Кому она грозила?..
Ты, верно, ею не губила
Жильцов своей глуши лесной;
Ты, добрая! Ты знала жалость!
Тебя расстраивала малость:
Была игрушкою стрела!
Как жаль, что ты в поре расцвета
Должна дичать вдали от света;
А ты, о дева, так мила!..
А вот как выглядит Эротида: «Дочь его, Эротида, была чудная девушка. Несмотря на то что воспитание отцовское готовило ее в драгунскую службу, Бог весть где переняла она все женское, все милое, привлекательное. Несмотря на то что отец учил ее фрунтовому шагу, она шагала не в аршин; ножку ее нельзя было назвать ногой, потому что и на 14-м году, укладывая ее в башмачок, как в колыбельку, можно было припевать: „Баю-баюшки-баю, баю крошечку мою!“ Глаза Эротиды были чернее всего на свете, а ресницы подобны тем, которые Фирдевси (Фирдоуси. — Е. П.) сравнил с копьем героя Кива в башне Пешена; ее волоса, распущенные локонами до плеч, были самого лучшего каштанового цвета, любимого всеми веками, исключая то время, когда была мода на рыжих да красных. Стан ее был величествен, перехват тонок, грудь пышна, шея бела, румянец пылок.
И вся она была ангел, в котором еще нет зародыша разрушения, который еще не отравлен горем жизни, не заражен злыми привычками окружающих. Это была дитя-дева, не прикованная еще к земле ни страхом, ни надеждами.
Не рассыпайте же перед ней, люди, семя ласкательства, не маните на корм эту птицу небесную!.. не вынуждайте ее любить вас, не требуйте клятв на постоянство, не топите ее в своих желаниях!.. дайте налюбоваться на диво Божие, дайте помолиться на нее! Когда пахнет тление, прикоснется и до нее холодная рука времени, — тогда возьмите ее себе!»
В 20–30-е годы XIX века появляется новый жанр — светская повесть, представляющий собой, с одной стороны, шаг к реализму (реалистичность сюжетов, характеров, описаний или, по крайней мере, стремление к реалистичности), с другой стороны, она замыкала автора и читателя в кругу светской жизни, в кругу дворянского, часто столичного общества.
Героиня светской повести — это обычно замужняя женщина, часто выданная замуж родителями и несчастливая в браке. Она снова красива, умна, образованна, добродетельна и, как правило, несчастна в светском обществе. Она скучает, ее угнетает пустое и бессмысленное «верчение на балах» и «разговоры в гостиной», она хочет жить более наполненной, интересной, полезной жизнью и находит для себя ответ в любви, как правило, трагичной. Часто светские повести писали женщины: Евдокия Ростопчина, Елена Ган, приходившаяся двоюродной сестрой Ростопчиной, Мария Жукова и другие.
Вот портрет одной из таких героинь в повести Елены Ган «Суд света»: «Я узнал в ней женщину с светлой, прекраснейшей душою, с высоким умом, обогащенным познаниями, с сердцем чистым, невинным, чувствительным, легко воспламеняющимся ко всему благородному, великому и добродетельному, словом, узнал одно из тех редко встречаемых существ, которые одним приближением разливают мир и счастие вокруг себя… О, сколько незабвенных часов провел я подле Зинаиды! Всегда и везде с нею, в гостиной у ее рабочего стола, в зале у фортепиано, в саду под навесом душистых дерев… Сколько раз, обегая окрестности замка, мы взбирались на горы, спускались в ущелья, и когда она останавливалась и забывалась, восхищаясь природой, я восхищался ею одной!.. В наших продолжительных разговорах Зинаида редко упоминала о своем муже и никогда не говорила о себе самой: я ничего не знал о ее детстве, родных, замужестве, о ее участи, но догадывался, что она не была счастлива. В ее взгляде на жизнь, во всех ее суждениях отзывалась постоянная глубокая скорбь, которая набрасывала темную тень на все окружающие предметы. В ее речах не было той горечи, которою так многие в припадке мизантропии обливают все и всех: она не бранила ни света, ни людей, смотрела со снисхождением на их слабости, иногда урывками была даже весела, любила посмеяться, но то были только случайные проблески природного веселого характера, подавленного и почти убитого тем, который создала ей вторично судьба и обстоятельства. В ее смехе порою слышалось что-то болезненное; и не раз, в то время как улыбались уста, глаза сохраняли свой обычный оттенок грусти…
Да! Я понял, что счастье не было уделом той, которая наиболее была достойна счастья; понял не из слов ее, не усмотрениями разума, а внутренним постижением, что светлая душа ее, истомленная борьбою с роком, пережженная в святом огне страданий, не могла довольствоваться тем грубым, пошлым состоянием, которое в свете условились называть счастьем. Нежная и глубоко впечатлительная, немного требовала она радости, чтобы проникнуться ею, но требовала радости чистой, высокой, как она сама. Вот чего ни свет, ни люди не могли доставить ей!..
От частых бесед с Зинаидой рассеивался туман, тяготевший дотоле над моим разумом; понятия мои прояснились под влиянием ее чистой, юной, теплой, сильной души; я прозревал, как слепорожденный, когда врач срывает плеву с очей его; постепенно разверзался передо мной новый, нечаянный мир, — мир не вымыслов, не фантазий, а прекрасных истин, высоких страстей, мир изящества, поэзии, всего, что облагораживает и счастливит душу человека… С каким благоговением проникал я в его таинства! С какой гордостью восставал из угнетавшего меня ничтожества и, наконец, как пересозданный, взглянул я на мир божий…
Теперь в присутствии Зинаиды воскресли во мне убитые светом чувства, ожила энергия воли; мысль, так долго дремавшая под спудом убогой вседневности, проснулась, вскипела новой силой, но я не рвался уже в будущее, не томился страстным, беспокойным любопытством, которого цели мы сами не можем истолковать; при ней стихло во мне стремление к недосягаемому, не было места тоске и порывам, я все нашел, все уразумел, отдыхал, упивался настоящим, настоящее наполняло всякую минуту существования, всякую частицу моего бытия неземными утехами».
* * *
Рядом с этими все еще во многом романтическими и идеальными героинями на страницах светских повестей начинают появляться и менее привлекательные женщины: глупенькие светские трещотки, безнравственные ханжи, коварные мстительницы. Такой предстает перед нами княжна Мими из повести Владимира Одоевского.