— Солдат говорит, что вы сами их туда привезли. Говорите, или я прикажу вас арестовать за укрывательство родственников командующего русскими силами.
— Англичане воюют с женщинами и детьми? — как можно язвительнее спросил Михаил Данилович Несвилла и повернулся к Лафонтену: — Французы — тоже?
Лейтенант открыл было рот, чтобы ответить, но тут случилось неожиданное: французский пленный гикнул и врезал кулаком рыжему в солнечное сплетение. Тот согнулся с перекошенным лицом, и француз двумя кулаками припечатал ему по загривку так, что тот кубарем полетел с крыльца.
— Что ты делаешь?! — завопил Лафонтен. — Не смей!
— Он — негодяй! — заявил пленный. — Он не умеет ценить добро. Напрасно я его спас от русских штыков, когда нас гнали к обрыву.
Рыжий поднялся на ноги, но оставался в полусогнутом состоянии. Держась за перила крыльца, он кашлял, плевался и что-то бормотал — должно быть, ругался.
— Лейтенант, — сказал Несвилл, — мы должны обо всем доложить своим командирам. Пусть решает высокое начальство.
— Разумеется, — согласился лейтенант и обратился к полицмейстеру. — У нас есть шесть русских пленных, и обмен скорее всего состоится.
— А где седьмой?
— Утонул. Не захотел стрелять по своим.
— Как это случилось? — мрачно спросил Губарев.
Лейтенант рассказал в нескольких словах.
Пленных русских хотели сделать корабельными артиллеристами. Сначала они охотно встали к орудиям, но, когда узнали, что придется стрелять по русским, этот «седьмой» взбежал по вантам, крикнул: «Братцы, не стреляйте в своих, Бог и земля родная этого не простят!» — и бросился в море. Он даже не пытался выплыть, сложил руки на груди и ушел на дно.
Звали его Семен Удалой.
После этого русских пленных оставили в покое.
Обмен пленными состоялся. Шестерых русских доставили на берег. Они упали на колени, крестясь на кафедральный собор, и поцеловали родную землю. Губарев поднял их и каждого сердечно обнял, приговаривая:
— Ну, вот вы и вернулись, товарищи. Добро пожаловать домой!
Бывшие пленные плакали слезами радости.
Плакал и французский пленный, расставаясь с приютившим его городом:
— Au revoir
[93], я вас лублью…
Вместе с возвращенными пленными из шлюпки выгрузили на причал две больших коробки.
— Что это? — спросил Губарев.
Ответил присутствовавший при обмене пленных капитан Несвилл:
— Это презент мадам Завойко и ее детям от адмирала Брюса. Тут вино, чернослив, шоколад и печенье. Адмирал Брюс выражает свое уважение генералу Завойко. Как ни печально, генерал опять переиграл союзников. И все-таки скажите, куда ушли русские войска и корабли? Сейчас это уже не имеет значения.
— Не знаю, — пожал плечами Губарев. — Может быть, в Гонолулу. Или в Сан-Франциско…
Раздраженный капитан хотел сплюнуть, но удержался и отошел.
…Два дня союзники вели себя прилично, гуляли по городу и окрестностям, забирались на сопки, любовались вулканами (кстати, Авачинский вдруг взволновался и начал выбрасывать камни и пепел; над ним поднялось огромное многослойное облако пара и дыма). На третий день начали грабить и жечь.
На казенном складе осталось много муки и другой провизии, которые не вместились на и так перегруженные сверх меры транспорты, — кое-что десантники перевезли на свои корабли, остальное уничтожили, а склад подожгли. Спалили также несколько десятков домов — специально выбрали которые получше; ободрали церкви — кафедральный собор и церковь Святого Александра Невского у подножия Никольской сопки; в щепки разнесли дом губернатора — видимо, мстили за свое поражение. Особенно старались англичане — в Китае они накопили немалый опыт подобных грабежей. Однако и французы не отставали. В общем, порезвились цивилизованные европейцы на славу.
Губареву было странно и непонятно, что «завоеватели» даже не пытались водрузить флаги своих империй на захваченной территории, а высокое начальство эскадры так и не ступило на оставленные защитниками укрепления. Он, наверное, много больше удивился, если бы знал, что генерал-губернатор Восточной Сибири еще пять лет тому назад пророчествовал, что Англия может объявить России войну только ради захвата Авачинской губы. Выходит, ошибся Николай Николаевич: не нужна оказалась Британской империи эта великолепная гавань, как бы самой природой предназначенная быть базой мощнейшего флота? А может быть, и не ошибся — просто избалованные легко достающимися теплыми и удобными во всех отношениях бухтами морские волки Альбиона весьма скептически оценили выгоды от приобретения столь дикой и своенравной добычи. Прикинули, во что это обойдется, и решили точно, как на Руси говорят: а на хрена попу гармонь?
Однако мысль Михаила Даниловича не вникала в такие высокие материи. Он страдал оттого, что не мог выполнить свою задачу охранения города, но разгулу иноземной солдатни мешать не пытался.
Во-первых, от его вмешательства ничего бы к лучшему не изменилось, хорошо, если бы самого в живых оставили. А во-вторых, был несказанно рад, что окончательно оборзевшие десантники не ринулись по окрестным деревням и селам — вот тогда бы точно добром не кончилось: камчадалы — русские и ительмены — взялись бы за оружие, а стрелки они отменные, и полилась бы кровушка иноземная, напитывая ненужным злом эту суровую, но такую родную землю.
А потом отвалили от берега шлюпки, набитые довольными морскими пехотинцами, развели пары винтовые и колесные пароходы, распустили паруса фрегаты, бриги и корветы — вся армада кильватерной колонной потянулась к Воротам — Трем Братьям и Бабушкину Камню, — чтобы исчезнуть за ними и никогда больше тут не появляться.
Глава 9
1
Известие о смерти императора пришло в Иркутск в начале марта, в самую что ни на есть непогодь: пурга захватила половину губернии, а в самом Иркутске свирепый ветер в одночасье заваливал сугробами проезжую часть улиц; дворники выбивались из сил, пытаясь хоть как-то расчистить дороги, в помощь им губернатор Венцель направил городовых казаков и полицейских, но и этого было недостаточно. Казалось удивительным, что почтовая кибитка сумела пробиться сквозь круговерть метели и огромные снежные наносы.
— Господь Бог и матушка Природа оплакивают государя нашего великого, — сказал владыко Афанасий, архиепископ Иркутский и Нерчинский, кивая на залепленные снегом окна.
Все присутствующие на поминальной трапезе тоже взглянули на окна, словно только что осознали всю великую значимость произошедшего печального события.
Муравьевы собрали ближайший круг друзей и соратников после молебна по усопшему. Николай Николаевич не скрывал безутешного горя: он искренне любил и глубоко чтил своего благодетеля. Он вообще считал самым большим человеческим пороком неумение и нежелание быть благодарным, сам старался отблагодарить даже за, казалось бы, ничтожное доброе деяние. Сейчас он сидел, прямой и угрюмый, в парадном мундире при всех орденах с большим черным бантом на левой стороне груди. В церкви он откровенно плакал, глаза до сей поры были опухшие и красные.