— Надолго?
— Наверное, на месяц. Может, меньше. Потом собирался дойти до Мариинского поста — он там еще не был. Делает альбом рисунков «Русские на Амуре». Сейчас у него зимний пленэр. Если можно так говорить про карандашную графику. — Говоря о художнике, Невельской оживился, но, спохватившись, снова помрачнел. — Господи, о чем я говорю?! Его же арестовывать надо, под замок сажать до прибытия этого… как его?.. дознавателя. Слово какое-то поганое, произносить не хочется.
— «Шпион» — не лучше. Кстати, он ни о чем не подозревает?
— О чем вы говорите! Это мы ни о чем не подозревали, и в первую очередь я! Бежал человек с какого-то китобоя, здесь такие случаи бывают, по родине истосковался. Назвался художником и попросился у нас поработать. Художник в любой экспедиции нужен, а он оказался хорошим рисовальщиком, так и остался. Никому же и в голову не пришло, что сюда, на край света, могут заслать шпиона. За каким, спрашивается, дьяволом?! За чем тут шпионить?!
— Оказывается, есть за чем. Идет война, и вы уже знаете, что в Петропавловске были наши враги. А если придут сюда, и у них будут карты пролива и лимана?
— Но ведь карты перехватили!
— Сейчас — да, а потом…
— А потом все равно они будут широко известны. Лоции держать в секрете нельзя. Без них невозможно судоходство.
— Так, по-вашему выходит, шпиона и трогать не надо?
— Отчего же? Надо! Только я полагаю, чиновники в Петербурге, куда я отправлял подробные карты, давно уже их продали иностранным агентам.
— Геннадий Иванович, не мое это, конечно, дело, мне Николай Николаевич велел ни во что не вмешиваться, но я думаю, предписание надо немедленно исполнять, то есть Любавина доставить сюда и посадить под замок…
— Да у нас тут и арестантской нет!
Вагранов развел руками: что делать, придется заводить, — и продолжил:
— И надо написать письмо генерал-губернатору с полным объяснением. Я так понял, что государю пока ни о чем не докладывали. Карты, которые художник во Францию отправлял, перехвачены, так что, может быть, все обойдется. Продал их кто-то из чиновников или нет — вопрос совсем другой, и вас он не касается.
— Да, вы правы. — Невельской побарабанил пальцами по столу и встал. — Завтра письмо будет готово, и вы можете отправляться. Кстати, с последней зимней почтой. Вместе будет веселей и надежней.
Вагранов шагнул к выходу, но контр-адмирал остановил его на пороге:
— А Николай Николаевич ничего не говорил о дальнейшей судьбе Петропавловска? Ведь англичане обязательно туда вернутся, и порт следовало бы эвакуировать до их прихода.
Вагранов покачал головой!:
— Мне ничего не велено вам передать. Знаю лишь одно: генерал-губернатор отправил в Камчатку своего адъютанта — есаула Мартынова, а что именно он повез — понятия не имею. В Аяне мне сказали, что есаул вынужден был поехать вокруг Охотского моря.
— Наверное, генерал-губернатор решил держаться за порт до конца. Жаль!
Судьба снова свела этих двух человек и снова так, чтобы окружающие не заподозрили об их знакомстве. Для всех они были Андреем Любавиным, художником Амурской экспедиции, и Герасимом Устюжаниным, рядовым казаком 1-й полусотни под командованием есаула Имберга.
Любавин прибыл в Де-Кастри на собачьей упряжке в сопровождении казака Семена Парфентьева. Они впервые прошли зимой с севера на юг по морскому льду всего с одной ночевкой. Командир поста есаул Имберг по этому случаю построил команду в количестве 12 человек (2 солдата, 2 матроса, 7 казаков и 1 толмач-тунгус) и представил личному составу художника, который тут же заявил, что будет рисовать портреты и природу, а кроме того, хочет побывать в ближайших селениях местных жителей. Затем Любавин прошелся вдоль строя, вглядываясь в лица и пожимая каждому руку, а Имберг называл имя и фамилию.
— С кого, господин Любавин, начнете? — поинтересовался есаул, когда вся команда, включая самого Имберга и приехавших, отобедала в казарме, служившей и столовой, и общей спальней. У командира для сна и отдыха была отдельная рубленая избушка, состоявшая из двух комнат, во второй стояли три топчана с тюфяками, набитыми травой, Имберг назвал ее «гостиницей». В ней разместили художника, а Парфентьев устроился в казарме.
— А вот, пожалуй, с Герасима Устюжанина, — указал Любавин на крепкого чернобородого казака с рубцом шрама на лбу. — И попрошу не мешать, не отвлекать разговорами.
Рабочее место художнику устроили в «гостинице». Любавин усадил Герасима на табурет, вполоборота к окну, выходящему на залив, сам уселся с карандашом и альбомом напротив, попросил казака подвигаться так и эдак, чтобы свет падал на лицо наиболее выразительно, а сам бормотал, то по-французски, то по-русски, задавая вопросы. Герасим отвечал только по-русски.
— Ты как тут очутился?
— Жизнь пригнала. А ты?
— А меня все то же — ненависть!
— По-прежнему — к генералу?
— Он у меня жену убил!
— Как это? — удивился Герасим. — Где?
— Во Франции. Прислал отравленное письмо.
— Чепуховина какая-то! — еще больше удивился Устюжанин. — Генералу только и делов, что слать отравленные письма чужим бабам. Ладно бы тебе, а с бабами русские не воюют.
— Я сам читал это письмо и видел его подпись.
— Ты знаешь его подпись? — недоверчиво спросил Герасим.
— А ты что, уже на его стороне?! — вскинулся Андрей.
— Не-е. Мой счет он пока что не оплатил. Но с письмом, по-моему, у тебя в башке полная ерундель! Ты когда обженился-то?
— Когда возвращался во Францию. Но какое это имеет значение? Устюжанин не обратил внимания на этот выпад и продолжал гнуть свое:
— Откуда генерал мог узнать, что ты женился? От кого?
Любавин невольно задумался, покачал головой:
— Ниоткуда и ни от кого. Постой… что же тогда получается?
— То и получается. Твое начальство сватало тебя вернуться в Россию?
Предлагало, но я сначала отказался.
А потом, когда жена померла, отравленная, тебе подсказали, что ты можешь поехать в Россию и отомстить?
— Не совсем так, но близко.
— Ну, и кто же мог подкинуть это письмецо? Что скажешь теперь? Любавин на мгновение замер, глаза его расширились, он отшвырнул альбом с карандашом и вскочил:
— Твою мать! Ах, он, canaille
[89]! Аристократ недорезаный! — и заметался по комнатушке, красочно ругаясь по-русски и по-французски.
Ругался долго и все бегал-бегал за спиной Герасима, то бишь Григория, который сидел, сложив кисти рук на эфесе сабли, стоящей между ног, и усмехался, глядя в окно на заснеженный залив: ждал, когда побратим выдохнется.