А сказал он так:
— Ваша битва, Дмитрий Петрович, и ваша победа показали всему миру, всем державам, что великая Россия твердо встала на берегах Великого океана и отныне будет стоять здесь вовеки веков.
Вспомнил лейтенант эти слова и повторил их великому князю, но — от себя. Не присвоил их, нет — просто эти слова стали его собственными, идущими от его сердца. А когда чужие слова ты произносишь как свои — выношенные, выстраданные — это значит: они самые правильные.
5
Перед Новым годом в Иркутск приехал Иван Александрович Гончаров. Он крепко задержался в Якутске. Ему хотелось повидаться с преосвященным Иннокентием, этот находился где-то в своей апостольской поездке по необозримой епархии, в которую помимо Русской Америки и Камчатки входила теперь и Якутия. Николаю Николаевичу ждать было некогда, его призывали неотложные дела, и он со своей свитой отчалил вверх по Лене, а Гончаров остался. Почти на три месяца. Нет, владыко приехал гораздо раньше, всего через месяц, писатель же времени зря не терял. Он перезнакомился со всем якутским обществом — областными чиновниками, армейскими и казачьими чинами, купцами, учителями уездного училища и казачьей школы, — у всех перебывал в гостях, да не по одному разу, наслушался рассказов о житье-бытье в этих суровейших краях, покатался на оленях и собаках, пережил и мороз, и пургу — в общем, набирался впечатлений для будущей литературной работы. В первую очередь представился, конечно же, губернатору Григорьеву Константину Никифоровичу, пятидесятипятилетнему крепышу с обветренно-красным округлым лицом и хитроватыми глазами. Губернатор, истый петербуржец по складу характера, достаточно умный чиновник-канцелярист по служебному опыту, за три года губернаторской службы под требовательной рукой Муравьева в некоторой степени избавился от столичной чиновной, пропитанной ленцой, вальяжности, но все равно, на взгляд Гончарова, не очень-то соответствовал тем задачам, которые ставил перед своими подчиненными генерал-губернатор. Муравьев, по его мнению, сам подавал пример силы воли, твердого характера, бодрости, уверенности в своих устремлениях и ждал того же от других, но увы — далеко не все могли и хотели соответствовать этим ожиданиям. Более того, тихой сапой сопротивлялись и при случае старались сунуть ему те самые bâtons dans les roues — палки в колеса. Григорьев, пожалуй, не был исключением, что позже с горечью отметил писатель.
Но тогда, при знакомстве, он с любопытством всматривался в каждого, с кем доводилось повстречаться. Губернатор был искренне рад свежему человеку, тем более известному писателю. Иван Александрович даже было возгордился: вот в каких медвежьих углах его читают, — однако Константин Никифорович, простая душа, проговорился, что читать Гончарова не читал, но вот генерал-губернатор весьма сильно его нахваливал, а генерал-губернатору можно верить.
Он же, Константин Никифорович, привез писателя к преосвященному сразу же по возвращении того из путешествия. И очарованность Ивана Александровича святителем была столь велика, что и через 30 лет, описывая свои впечатления от той встречи, Гончаров не скрывал восхищения могучим старцем. Могучим не только телом, но — душой, духом, воспаряющим к Царю Небесному. Окончательно же покорило Ивана Александровича то, что всюду, где архиепископ окормляет паству Божьим словом, он стремится делать это на родном языке прихожан. Прослужив 25 лет в Русской Америке, владыко Иннокентий лично перевел на один из алеутских языков Священное Писание, а возглавив якутскую кафедру, создал комитет по переводу священных и богослужебных книг на якутский язык. Мало того, и сам стал учиться якутскому; вскоре в кафедральном соборе во имя Живоначальной Троицы зазвучала служба на якутском языке, и число прихожан стало быстро расти.
— Вот таким и должен быть настоящий апостол! — сказал Гончаров губернатору, и тот, много послуживший и достаточно трезво, если не цинично, судивший о людях, почтительно с ним согласился.
Многое в Якутске приводило писателя в восторг, и он неспешно заполнял свои тетради заметами острых наблюдений:
«Вот теперь у меня в комнате лежит доха, волчье пальто, горностаевая шапка, беличий тулуп, заячье одеяло, торбасы, пыжиковые чулки, песцовые рукавицы и несколько медвежьих шкур для подстилки. Когда станешь надевать все это, так чувствуешь, как постепенно приобретаешь понемногу чего-то беличьего, заячьего, оленьего, козлового и медвежьего, а человеческое мало-помалу пропадает…
Все это надевается в защиту от сорокаградусного мороза. А у нас когда и двадцать случится, так по городу только и разговора, что о погоде… «У вас двадцать хуже наших сорока», — сказал один, бывавший за Уральским хребтом. «Это отчего?» — «От ветра. Там при пятнадцати градусах да ветер, так и нехорошо; а здесь в сорок ничто не шелохнется — ни движения, ни звука в воздухе, над землей лежит густая мгла, солнце кровавое, без лучей, покажется часа на четыре, не разгонит тумана и скроется». «Ну а вы что?» — «А мы ничего, хорошо — только дышать почти нельзя: режет грудь».
«Несмотря, однако ж, на продолжительность зимы, на лютость стужи, как все шевелится здесь, в краю! Я теперь живой заезжий свидетель того химически-исторического процесса, в котором пустыни превращаются в жилые места, дикари возводятся в чин человека, религия и цивилизация борются с дикостью и вызывают к жизни спящие силы… И все тут замешаны, в этой лаборатории: дворяне, духовные, купцы, поселяне — все призваны к труду и работают неутомимо. И когда совсем готовый, населенный и просвещенный край, некогда темный, неизвестный, предстанет перед изумленным человечеством, требуя себе имени и прав, пусть тогда допрашивается история о тех, кто воздвиг это здание, и так же не допытается, как не допыталась, кто поставил пирамиды в пустыне… Создать Сибирь не так легко, как создать что-нибудь под благословенным небом…»
С этими чувствами писатель отправился по зимнему тракту в столицу Восточной Сибири, по дороге сильно обморозился, несмотря на все то утепление, описанное им в своих заметках, а потому неделю лечился примочками винной ягоды с молоком и явился «ко двору» генерал-губернатора с поздравлением лишь в первый день нового, 1855 года.
В приемной зале собралось много офицеров, чиновников, купцов. Николай Николаевич вышел в парадном мундире, при всех орденах — а их оказалось ни много ни мало — 13, из них свежайший — Святого Благоверного Великого князя Александра Невского, за отличную службу, неутомимую деятельность и особые труды, доставленный курьером перед самым Новым годом. Генерал-губернатора поздравляли не только с праздником, но и с награждением одним из высших орденов империи. Этого ордена в Сибири не удостаивался никто, видимо, поэтому поздравители нет-нет да и вперяли свои взгляды в алую ленту через левое плечо, рубиновый крест с золотыми орлами и большую серебряную звезду выше всех остальных звезд на левой стороне груди. И все замечали, как искренне радуется поздравлению с наградой прежде суровый и, казалось, неприступный главноначальствующий края.
— Благодарю, господа… благодарю… — говорил он с улыбкой, пожимая руки подходящим. И вдруг увидел Гончарова, скромно стоявшего за спинами чиновников, и сам пошел к нему с распростертыми объятиями, одним своим устремлением раздвигая своих подчиненных на две стороны — так фрегат раздвигает носом битый лед ранней весной или поздней осенью. — Иван Александрович, дорогой, как я рад, как я рад возможности снова вас видеть и даже, если позволите, обнять сердечно! — Муравьев заключил писателя в объятия и троекратно поцеловал. — Сегодня же пожалуйте ко мне на обед. Боже, как будет рада Екатерина Николаевна! Я ей про вас все уши прожужжал. — Господа, — обратился он ко всем присутствующим, — позвольте представить вам знаменитого писателя земли Русской — Ивана Александровича Гончарова. Прошу любить и жаловать. Надеюсь, от приглашений у него не будет отбоя, так, чтобы он как можно дольше задержался в наших палестинах.