* * *
1992–1995
На самом деле причиной всему послужило ничем не примечательное окно. Лет двадцать назад кто-то наспех покрасил его грязно-белой краской, впоследствии осыпавшейся с отсыревшего дерева нелепыми бесформенными лохмотьями. Мне было четырнадцать, когда наше семейство наконец-то переехало из военного общежития в отдельное жилье. Новая квартира казалась роскошной: целых три комнаты. Большая досталась родителям, комнату поменьше определили Сашке и Борьке, младшим братьям-близнецам десяти лет от роду, меня поселили в самую маленькую, узкую и темную, похожую на трубу. Я была счастлива.
В то время спальные районы Санкт-Петербурга росли, как поганки после сентябрьской мороси. Сложно было даже представить, что буквально полчаса езды на метро – и ты в совершенно другом мире. Запах гранита, тяжелые воды Невы и балтийский ветер. Совсем рядом Эрмитаж отражается в тяжелых низких тучах, а за кулисами Невского проспекта каждая парадная, каждый колодец хранят тени тех, кто играл главные роли в самых важных спектаклях за последние двести лет.
Хотя хватит уже слюнявой лирики, вернемся к новейшей истории. Какой-то гений советской архитектурной мысли построил безликую пятиэтажку практически в двадцати метрах от хирургического корпуса большой городской больницы, а может, и наоборот – больницу около дома, что, собственно, не принципиально. И так уж было суждено: окно моей комнаты располагалось как раз напротив операционных блоков.
В отношении учебы я представляла собой заурядную скучно-терпеливую отличницу. Из папиного: Ленка все задницей берет – зубрила. Мой рабочий стол поставили около того самого облезлого окна, помыть и перекрасить которое не успели: отец не был поборником закаливания и тут же, поскольку вселились мы зимой, заткнул рамы ватой и заклеил их несметным количеством слоев бумаги. Довершала композицию профилактически-лечебная инсталляция из алоэ и герани в ужасных коричневых горшках – самый яркий образ социалистического подоконника. Все имело высший смысл, ведь каждая простуда единственного отпрыска женского пола становилась в нашей семье событием значительным и печальным.
Необычное соседство я заметила почти сразу: в процессе наукогрызения мои мысли регулярно уплывали за окно, а там практически каждый вечер происходили поразительные события. Как только темнело, над дверью приемного покоя того самого хирургического корпуса включали яркую лампу, что давало возможность разглядеть все происходящее в деталях, несмотря на расстояние. Сценарий всегда был неизменен: по нескольку раз за ночь к дверям подъезжали кареты «Скорой помощи», легко и привычно взлетая на полутораметровый пандус. Задние двери машины открывались, оттуда выносили носилки с больным. Тут же, прямо на улице, пациента перекладывали на больничную каталку и спешно завозили в приемный покой.
Затем, чаще всего минут через десять-двадцать, можно было увидеть, как в операционной напротив моего окна загорается свет. Сначала появлялись операционные сестры, раскладывали инструменты и включали аппаратуру, потом завозили больного. Последними заходили хирурги. Все происходило быстро, но без суеты. Этот необыкновенный мир отвлекал меня от уроков и погружал в совершенно другую реальность. Непостижимо, иррационально и невероятно притягательно. Детали операции разглядеть было трудно из-за расстояния и спин врачей, но все же оторваться не представлялось возможным. Через несколько дней после появления ночного хобби я втихаря конфисковала у отца армейский бинокль. Преступление свершилось безо всяких угрызений совести, теперь появился шанс различить детали происходящего на операционном столе. Военная техника не подвела: в первый же вечер случился полный катарсис. Среди окровавленных салфеток и каких-то металлических предметов я увидела часть темно-красного ровного блестящего предмета, похожего на кусок говяжьей печенки, и тут же почувствовала себя Эйнштейном. Стало совершенно очевидно: наша печень такая же, как у коровы или свиньи. Две больших мужских руки в перчатках довольно грубо, как мне тогда показалось, щупали эту часть живого организма, пальцы шарили, явно что-то искали. Потом из глубины совершенно живого человека начали доставать уже не совсем узнаваемые запчасти, их безбожно мяли и дергали и в довершение всего прямо на салфетку из живота вывалили огромный ком беспорядочно переплетающихся между собой розово-серых колбасок. С некоторым опозданием я поняла, что это был кишечник, самый длинный орган человека. Все перечисленное описывалось в учебнике по биологии, но только убогая картинка оказалась очень далека от оригинала. До конца досмотреть операцию в первый раз я так и не смогла: был риск оставить на тетрадке по математике весь свой ужин.
После всех этих переживаний в моей голове вертелись одни и те же вопросы: как такое возможно? Кто эти люди, которые кромсают и сшивают странные устройства внутри человека? Как могут они разбираться в этом механизме, чинить то, что сотворено до сих пор неизвестно кем, неизвестно откуда пришло и неизвестно куда уходит? Кто скажет, что знает ответ? При этом больше всего меня поразила уверенность, с которой эти на вид обычные мужчины ковырялись внутри живого существа.
Через некоторое время я поняла, что больница дежурит по «Скорой помощи» несколько раз в неделю, так что только в определенные дни операционная работает вечером и ночью. Вечерняя бригада неизменно состояла из двух операционных сестер, анестезиолога и двух или трех хирургов, один из которых возглавлял операцию, а другие, как я определила впоследствии, просто помогали ему.
Я ждала этих вечерних баталий с большим нетерпением, после многих месяцев стала узнавать хирургов по повадкам и манере работать, у меня появились любимчики, я выучила расписание их дежурств и предвкушала встречу, страшно жалея, что из-за масок нет возможности рассмотреть лица.
Один из них, я прозвала его Лезгин, – большой субъект с вечно торчащей из-под колпака нечесаной шевелюрой, – почти всегда был весел, в процессе работы беспрерывно балагурил, и это значило, что все идет хорошо и легко. В самом конце праздника жизни он непременно тут же швырял перчатки в таз и хлопал по мягкому месту всех участвовавших в процессе дам, а потом частенько, когда, видимо, операция особенно удалась, начинал выплясывать лезгинку вокруг операционного стола. Несмотря на расстояние, несложно было понять: все присутствующие женского пола были влюблены в него, впрочем, как и я. Если же процесс излечения шел плохо, он мог запросто запустить инструмент в стену, после чего операционная сестра безропотно подавала ему чистый, терпеливо дожидаясь следующего приступа ярости. Я чувствовала себя абсолютно несчастной от невозможности даже просто приблизиться, побыть рядом, посмотреть и хотя бы краем уха услышать, о чем они говорят.
Запомнился совершенно седой старичок. Он был такого низкого роста, что перед операционным столом ему под ноги ставили деревянную скамеечку. В начале операции анестезиолог помогал ему забраться на подставку, осторожно поддерживая под локоть. Из-за своей сутулости дедушка напоминал рыболовный крючок. А смешные очки с толстыми стеклами сестры привязывали ему за дужки поверх колпака. Однажды операция началась в семь часов вечера, и когда я около часа ночи ложилась спать, медсестры по очереди продолжали заботливо освежать ему лоб и протирать очки. Проснувшись в три часа, я опять подошла к окну – старый доктор все еще оперировал, и лишь в четыре утра второй хирург, молодой парень, помог ему спуститься с возвышения и покинуть операционную. Через несколько месяцев подглядываний я поняла: старичок не дежурит регулярно, его привозят на «Скорой» два-три раза в месяц; видимо, в каких-то особых ситуациях. Девятого мая, проходя мимо больничных ворот, я узнала его в толпе готовящихся к демонстрации по низенькому росту и сутулой спине. Он был в форме военного врача, на груди мундира не осталось свободного места из-за орденов и медалей, почти как у моего деда. В конце учебного года, перед началом школьных экзаменов, я опять засиделась за полночь и вновь увидела, как старая раздолбанная «Скорая» привезла дедулю к приемному покою. Тогда мне показалось, что ему было особенно тяжело вылезать из машины. С неприятным волнением я наблюдала, как доктор, опираясь на палочку, потихоньку идет от машины к дверям, отказавшись от помощи выбежавшей его встречать санитарки. Через двадцать минут, как обычно, загорелся свет над операционным столом, и ему, как всегда, приготовили под ноги подставку, но в этот раз он провел за работой всего около часа, и его сменил молодой парень, ассистировавший последние несколько недель.