– Если ты есть не будешь, я тогда стол освобожу?
– Освобождайте.
– Хозяин – барин, – гадливо ухмыльнулся он.
Начинает в привычном русле. Вопросы те же: где?
когда? кому и за сколько продавал аппаратуру?
Тяну время – надо согреться. Онищенко злится и начинает грозить.
Время переваливает обеденное. Допрос можно давно окончить, но и он почему-то тянет время.
– Когда меня уведут обратно?
– Как обед закончится, так и поведут.
Вот оно что. Если до обеда меня не доставят, по распорядку опоздавшему его не полагается, и ждать придется только вечерней баланды. А значит, эту ночь прожить будет труднее вчерашней.
Но деваться некуда. Делаю вид, что мне безразлично. Отказываюсь от сигарет и кручу самокрутку.
– Не надо дымить здесь вонючей дрянью. Или кури, вот лежат сигареты, или выбрось это в ведро!
Выбрасываю в ведро.
– Может, пойдем уже?
– Раз тебе там больше нравится, не смею задерживать.
Обратно ведут те же люди, по тому же морозу, в ту же камеру. Но уже без надежды. От голода мутит, но горше всего от обиды. Привычно сворачиваюсь, зарываюсь в свое тряпье и, лежа на боку, жду вечера. Надо выжить.
Ни следующий день, ни еще два дня ничего нового не приносят. Онищенко больше не появляется. Сил остается все меньше. Внутренняя боль, судороги в ногах и кашель изводят, и держусь уже не знаю на чем. Живу уже не верой, не надеждой и даже не любовью. Держусь на одной злобе и желании дожить. Потому что здесь заканчивать нельзя.
Пять дней холодильного и зловонного ада проходят в зловещей тишине. Разрывает ее только собственный затяжной кашель.
На утреннюю проверку уже не встаю. Отвечаю, лежа на боку, сквозь пальто. Коридорные все понимают, а потому для них главное не – «встать», а – «живой».
И вдруг:
– Новиков, празднуй – на тюрьму сегодня едешь!
И вправду – праздную. Вылупляюсь из тряпья, отваливаюсь спиной к стене.
– Правда?..
– Правда, правда… Но я тебе ничего не говорил.
Грех вспоминать, но в тюрьму я ехал в тот день как на праздник.
В воронке совсем не одиноко и не жестко. А «Прима» – отличные сигареты. А начальник конвоя – совсем не злой, и собака его – умная и добрая. И лавка в бетонном боксе не узкая, и бачок в нем с водой свежей и не ржавой. А сама тюрьма – живая, теплая и не страшная.
– Ну что, опять к нам вернулся? Плохо на воле-то, ха– ха?.. Ну, со свиданьицем! – ржет знакомый дежурный, помечая что-то в моем личном деле.
Глава 18
Хата – 505
До вечера сижу взаперти, думаю только о бане. Все тело и руки от клоповых укусов покрыты сыпью и страшно зудят. С десяток еще засело под подкладом и приехало со мной. Вылезают по очереди. «С чувством глубокого удовлетворения» размазываю по полу.
Наконец ведут «на помывку». Получаю положенные по внутреннему распорядку, а может, и по Конституции – черт разберет, что здесь главнее, – матрасовку, одеяло, простыню и кружку, а также комплимент от тетки-парик– махерши:
– Ты прям как будто загорелый, с лица-то…
– Неделю кайфовал.
В предбаннике сыро, душно. Жду, когда поведут в камеру. Колочу в дверь:
– Начальник! Сколько можно тут сидеть?!
– Чего орешь? Сел в тюрьму – сиди!
Возразить нечего. Еще час ожидания, и наконец долгожданное – «Выходи!..»
Идем через весь подвал к лестнице. Дальше – наверх.
– Что-то не туда ведешь, начальник, мне на спецпост.
– Веду куда написано. В 505-ю.
– А это что?
– Общаковая хата. Сорок рыл на двадцать мест – чтоб не скучно было.
Камера на последнем, четвертом, этаже, в самом центре длинного коридора. Снуют коридорные, один из них быстрым шагом идет навстречу нам.
– Вот, Новиков к тебе, принимай, – хвастливым тоном говорит мой сопровождающий.
– Еб твою мать… – выпучивает глаза коридорный старшина. – А чего со спеца съехал?
– Скучно стало.
– Ничего, здесь весело.
В отворенную дверь камеры видно кое-как до середины, дальше – дымовая завеса.
Вхожу, бросаю на пол мешок с амуницией.
– Здорово, мужики.
В дальнем углу у стены кто-то нехотя поднимается с первого яруса.
– Откуда?
– Со спеца.
– Со спеца? Проходи сюда, к платформе.
Сажусь за стол. По одному присоединяются напротив еще трое. Поочередно мрачным тоном задают вопросы. Просто так с первого поста сюда не попадают, поэтому их интерес и подозрения понятны. Доходит до того, где жил, чем на воле занимался, за что сюда попал.
Отвечаю коротко: «За песни».
Тишина, и следом радостным тоном вопрос:
– Так ты – Новиков?
Дальше уже все по-другому.
Тот, что поднялся первым, – старший по камере – Серега.
– Будешь с нами, Санек, в старшей семейке.
С ним еще трое. Все на нижних шконарях возле окна. Над ними вторая семейка – шесть человек. Третья – самая большая, около двадцати. И ближе к двери, на полу возле параши – «петушатник». Здесь двое.
Мест на всех не хватает, поэтому верхние ярусы спят в две смены. Пока одни глядят тюремные сны, другие тусуются до утра взад-вперед «на терках». Утром сменяются и дрыхнут до обеда. Нижние этажи поблатней, их это не касается.
Народ в камере разношерстный – от убийц до грязных бомжей-вороваек. Тут же пара хозяйственников – «расхитителей социалистической собственности», дезертир, наркоман, насильник, спекулянт. Остальные– ворье, злостные хулиганы, разбойники и грабители.
Убийц трое. Двое из них сидят возле параши. Там же едят, пьют, спят и подают бумажку.
Первый – убил свою мать. Разумеется, по пьянке, разумеется, ничего не помнит. Мать– в тюрьме святое. Поэтому место ему определено вполне заслуженное.
Второй – за изнасилование и убийство малолетней. По приходу в камеру рассказывал сказки о каком-то разбое, в котором конечно же не участвовал, поэтому «менты шьют что ни попадя». Когда принесли обвинительное заключение, которое по традиции вслух читает вся камера, пытался выломиться в коридор. Бросился биться головой в дверь, но был отловлен, заткнут кляпом и подвергнут скорому и правому суду.
Жизнь этой пары похожа на ад. Пить полагается только из гальюна; выползать из-за шторки, ограждающей отхожее место, категорически запрещено. Курить – только окурки, брошенные в этот вонючий, обмоченный угол. Подниматься – не выше колен, на коленях же и ползти к кормушке за баландой. Вставать в рост – только на проверку. После нее – быстро нырком за штору.