В изъятых тетрадях ничего крамольного и страшного не было. Просто противно было представить, как полуграмотный Грибанов, запершись в кабинете, водит пальцем по строчкам, выискивая это крамольное. А потом бежит в штаб рапортовать: «Нашел, нашел!..» Вообразив эту картину, я криво ухмыльнулся. Дюжев это заметил.
– Вместе посмеемся… А может, и поплачем. В одиночку, хе-хе…
Он начал, гаденько комментируя и подслеповато щурясь, зачитывать наугад выхваченные строчки.
– Стишата почитаем. Вот, кстати…
Обо мне и сложат песню,
Скажем, например,
Так уж точно околесню На блатной манер.
Два притопа, три прихлопа,
Три аккорда в ряд –
Под такие вся Европа Пляшет, говорят.
Да припутают при этом Девок и тюрьму –
Раз уж был блатным поэтом,
Подставляй суму.
Ярлыков-то в жизни разных Я переносил,
Не досталось только красных.
И за то – мерси!
Не кричал – глаза навыкат:
– Родина моя!.. –
А любить ее привык, вот,
Мудро, как змея.
В пустобрешной голосильне Брезговал дерзать.
Я лечил ее посильно,
Как больную мать.
А за это “опекуны”,
Сев на сундуки, Рвали мне лекарства-струны –
И – на Соловки!
Ну, да я душой пошире,
Я прощаю их –
Помнят пусть о дебошире,
“Осквернявшем стих”!
И когда из бронзы-стали Их повалят род,
Выше всяких пьедесталей Станет эшафот,
На котором я не в камне Выбит, изваян,
Расплодился, нет числа мне,
Вечный, как Боян.
А вокруг, мне ниже пупа Ихни бюсты-вши.
Мать-История не глупа,
Так и порешит!
Он дочитал до конца, бросил тетрадь на стол и спросил:
– Чьи – «ихни бюсты – вши»?
– Тех, кто страну довел до такого. По телевизору каждый день о них говорят. Как перестройка началась, так везде и говорят, вы не хуже знаете.
– Перестройка? Это там у них… Где-то далеко, в Москве – перестройка. А до нас она еще не доходила. И дойдет не скоро. Мы здесь – по-старинке: пилим лес и исправляем таких, как ты. Таких, как ты…
Он почувствовал, что поменял тон – в стратегический план разговора это не входило, потому, неожиданно смягчившись, добавил:
– Хотя ты еще не самый худший.
Разговор наш, следует заметить, с самого начала шел не на равных: я его – на «вы», он меня – на «ты». Я тушил очередную сигарету. Он – брал пепельницу и брезгливо выбрасывал окурок в стоящее под столом ведро.
– Перестройка – это для дураков. Все скоро закончится. А здесь– тем более. Закончится, не начавшись. Поэтому если ты надеешься на нее – зря. На амнистию – тоже зря. На бога надейся… Все мы на него надеемся. Я так думаю, скоро сюда первых перестроечников повезут. Здесь много разной братии перебывало. С 1937 года кого только сюда не сгоняли. Нас с тобой еще и в помине не было, а лагерь – был. В следующем году, кстати, юбилей будет – пятьдесят лет, как его основали. Вот тогда, может, и споешь чего-нибудь на юбилее, хе-хе-хе… Нижникова хорошенько попросишь – он у нас любитель пения. Может, стихами его разжалобишь – он у нас более сентиментальный, чем я. Я петь не умею, плясать не умею, стихи писать не умею. Я – не замполит Филаретов. Его ты, может быть, тоже разжалобишь– в самодеятельность кадры нужны. А я – начальник режима. Мой клуб – изолятор. Сцена – плац. А песни и рассказы – это то, что мне приносят из перехваченной нелегальной почты.
Он многозначительно поглядел на меня, вновь перегнулся через брюхо и извлек из того же ящика сложенное вдвое письмо. Повисла пауза. Это было мое письмо. Его я отправил месяц назад через Лысого, еще в то время, когда ужинал в дальнем углу с Захаром и его компанией.
«Если надо что-то черкнуть не через цензуру, Лысому отдай – он отправит», – посоветовал тогда Захар.
«Все в лагере, Санек, делается чужими руками…»
– Ну вот, со стишатами, худо-бедно, разобрались… Перейдем к прозе. Хоть и не люблю я ее, прозу местного производства, хе-хе, а читать надо – долг службы, ничего не поделаешь.
Дюжев поворочался в кресле, вросся в него поудобнее и начал зачитывать пономарским тоном самые, как ему казалось, важные строчки. Ничего особенного и запретного в письме не было. Разве что некоторые характеристики на членов руководства. Причем без упоминания фамилий. Например: «Отрядник – нечто среднее между Витюхой Беловым и участковым, который приходил к нам домой брать с меня объяснение, где я взял деньги на машину…» Витюха Белов – несчастный даун, живший в нашем дворе, игравший на балалайке на крыльце аптеки. Аптека была в торце нашего дома, а крыльцо выходило на улицу Восточную. Словарный запас и ход музыкальной мысли Витюхи почему-то ассоциировался у меня с воспитательными сентенциями Грибанова. Остальное – от участкового.
Про Дюжева в письме ничего не было. Вероятно, потому, что встреча наша состоялась только сегодня.
Далее я предупреждал Машу о том, что ее непременно станут уговаривать воздействовать на меня в части признания мной вины и досрочного погашения иска. Обещать ей мое скорейшее освобождение и воссоединение семьи. Я писал ей, чтобы не верила ни единому слову и не поддавалась на эту агитационную чушь. Фамилий в письме не было, но характеристики были убойными. На всех, с кем ей предстояло говорить по приезду на свидание. Предполагалось свидание в июне.
– Что же ты нас совсем не жалуешь? – ехидно спросил Дюжев. – Я догадываюсь, конечно, кто такой этот… Витюха Белов. Но вот когда твоя Маша приедет, мы у нее подробнее спросим, хе-хе…
– Вас – жалую, гражданин начальник. Про вас – ни слова. Не имел удовольствия общаться, – попытался отшутиться я, – вас и сравнить-то не с кем.
– Это хорошо, когда сравнивать меня не надо. Хорошо – когда с тобой сравнивают. Мне уже через восемь лет на пенсию, а я до сих пор не устаю удивляться: сколько писем ни перечитай – во всех одно и то же – «зона голодная»… «работа адская»… «начальство – сволочи»… «начальство– воры»… «советская власть, тридцать седьмой год»… Одно и то же. А в конце: «Пришлите денег… пришлите черную телогрейку… пришлите сала».
– У меня – ни того, ни другого, ни третьего.
– В этом письме – да. А в других, которые ты уже отправил или отправишь, – будет. Не сомневаюсь ни на минуту. Просто за это письмецо я тебя на первый раз прощу, а за последующие – по десять суток за каждое. Договорились? Пару раз по десять – и научишься писать как надо. И отправлять как надо – через своего начальника, через цензуру. Положено два письма в месяц – вот и отправляй два. И без всяких эзоповых выражений. Писать надо прямо и ясно.
– Через цензуру они точно все одинаковые.
– Ну и хорошо. Всем хорошо. Оперчасти – меньше хлопот. Мне – меньше возиться с этим чтивом, кишащим ошибками и ужасами. А вашему брату – в карцере лишний раз не сидеть. Меньше комиссий, прокурорских проверок и прочей чехарды, которая никому из вас еще не помогла. Комиссия приехала – и уехала. А вам дальше жить. Я понятно говорю?