Если бы Порта была предоставлена самой себе, то уже давно был бы прекращен раздор, приводящий в недоумение Европу. Но тому помешало бедственное вмешательство. Возбуждая неосновательные подозрения, распаляя фанатизм турок, представляя их правительству в ложном виде мои намерения и истинное значение моих требований, оно дало этому вопросу такие обширные размеры, что из него неминуемо должна была возникнуть война».
Далее государь, упомянув о превратном истолковании многих из его действий, заметил, что поводом временному занятию Дунайских княжеств (которое напрасно считали виной открытия военных действий) был случай весьма важный – появление союзных флотов у входа в Дарданеллы. «Таким же образом Ваше Величество утверждаете, – писал государь, – будто бы объяснительные замечания моего кабинета на венскую ноту поставили Францию и Англию в невозможность настаивать на принятии ее Портой.
Но вспомните, что эти замечания не предшествовали отказу в простом принятии ноты, а последовали за ним. Если западные державы действительно желали сохранения мира, то они должны были энергически поддерживать простое безусловное принятие ноты, а не допускать со стороны Порты изменение того, что мы приняли без всякой перемены. Впрочем, если б которое-либо из наших замечаний могло подать повод к затруднениям, я сообщил в Ольмюце им пояснение, признанное удовлетворительным со стороны Австрии и Пруссии.
К несчастию, между тем, часть англо-французского флота уже вошла в Дарданеллы, под предлогом охранения жизни и собственности английских и французских подданных, а для этого, чтобы не нарушить трактат 1841 года, требовалось объявление нам войны оттоманским правительством.
По моему мнению, если бы Франция и Англия желали мира, как я, им следовало всевозможно препятствовать объявлению войны, или, когда война уже была объявлена, употребить, по крайней мере, все зависевшие от них средства, чтобы ограничить ее тесными пределами, как желал и я, действий на Дунае: в таком случае я не был бы насильно выведен из предположенной мной чисто оборонительной системы.
Но с той поры, как позволили туркам напасть на азиатские наши владения, овладеть одним из наших пограничных постов (даже до срока, назначенного для открытия военных действий), обложить Ахалцых и опустошить Армянскую область, с тех пор, как дали турецкому флоту свободу перевозить на наши берега войска, оружие и военные припасы, можно ли сообразно со здравым смыслом надеяться, что мы потерпим такие покушения?
Не следовало ли предполагать, что мы употребим все средства помешать тому? Таковы причины Синопского дела. Оно было неминуемым последствием положения, принятого обеими державами и, конечно, не могло им показаться непредвиденным.
Я объявил, что желаю ограничиваться обороной, но объявил это прежде, нежели вспыхнула война, и оставался в оборонительном положении, доколе моя честь и мои выгоды это дозволяли, доколе война велась в известных пределах. Все ли было сделано, чтобы эти пределы не были нарушены? Когда Ваше Величество, не довольствуясь быть зрителем или даже посредником, пожелали стать вооруженным пособником моих врагов, тогда, государь, было бы гораздо прямее и достойнее Вас предварить меня о том откровенно, объявив мне войну.
Тогда всяк знал бы, что ему делать. Но справедливое ли дело обвинять нас в событии по его совершении, когда Вы сами не сделали ничего, чтобы предупредить его? Ежели пушечные выстрелы в Синопе грустно отозвались в сердце тех, кто во Франции и в Англии живо чувствуют народное достоинство, то неужели Ваше Величество полагаете, что грозное присутствие у входа в Босфор трех тысяч орудий, о которых Вы говорите, и весть о вступлении их в Черное море не отозвались в сердце народа, которого честь я защищать обязан?
Я узнал от Вас впервые (ибо в словесных объявлениях, мне сделанных, о том не было сказано), что обе державы, покровительствуя снабжению припасами турецких войск на собственной их земле, решились препятствовать нашему плаванию по Черному морю, т. е. снабжению припасами наших собственных берегов.
Предоставляю на суд Вашего Величества, облегчается ли этим, как Вы говорите, заключение мира, и дозволено ли мне, при выборе одного из сделанных предложений, не только рассуждать, но даже на одно мгновение помыслить о немедленном оставлении Княжеств и о вступлении в переговоры с Портой для заключения конвенции, которая потом была бы представлена конференции четырех держав.
Сами Вы, государь, если бы были на моем месте, неужели согласились бы принять такое положение? Могло ли бы чувство народной чести Вам то дозволить? Смело отвечаю: нет! Итак, оставьте мне право мыслить так же. На что ни решились бы Ваше Величество, я не отступлю ни перед какой угрозой. Возлагая надежду на Бога и на мое право, ручаюсь в том, что Россия явится в 1854 году такою же, какою была в 1812-м.
Если, однако же, Ваше Величество, с меньшим равнодушием к моей чести возвратитесь к нашей обоюдной программе, ежели Вы подадите мне вашу руку от сердца, как я предлагаю Вам свою в эти последние минуты, я охотно забуду все, что в прошедшем могло бы быть для меня оскорбительным. Тогда, Государь, но только тогда, вступим в обсуждение разъединившего нас вопроса и, может быть, согласимся.
Пусть ваш флот ограничится удержанием турок от доставления новых сил на театр войны. Охотно обещаю, что им нечего будет опасаться с моей стороны. Пусть они пришлют ко мне уполномоченного для переговоров. Я приму его, как следует. Мои условия известны в Вене. Вот единственное основание, на котором мне прилично вести переговоры».
Письмо Наполеона III и ответ нашего государя возбудили много толков в европейской журналистике, где, среди пристрастных суждений и памфлетов, раздавался кое-где голос истины, отдававший справедливость неотразимой силе доводов русского правительства. В «Times» 15 февраля н. ст. было сказано о письме императора французов к российскому императору: «Неопределенная и непонятная фразеология этого письма представляет разительную противоположность с искусством и точностью слога, которыми доселе отличалась дипломатическая переписка французского правительства».
Далее изложено мнение, что письмо Наполеона не имело никакой основательной цели; предлагая российскому императору заключить перемирие и немедленно вывести свои войска из Дунайских княжеств, нельзя было ожидать, чтобы он принял такие условия. Конвенция, которая должна быть подвергнута на утверждение конференции четырех держав, не может отклониться от оснований, принятых сими державами; а как Россия требует условий, которые те же державы отвергли формальным протоколом, то согласить обе эти системы, как выразился лорд Кларендон
[103], значит желать невозможного, так же, как провести две параллельные линии, пока они сойдутся.
«Не знаем, – сказано было в статье – по какому праву приведено в этом письме имя королевы Английской, но смеем заметить, что мнения и виды английского правительства могут быть сообщаемы иностранным дворам и публике только нашими собственными официальными агентами. Собственноручные письма и личные сношения между венценосцами в таком важном европейском вопросе совершенно чужды обычаям английского двора и узаконениям нашей страны, и мы уверены, что ни ее величество королева, ни английское министерство не уполномочивали никакого иностранного государя на такое странное употребление мнимого одобрения ее величеством столь неопределенного плана.