Движение — во тьме ночной
1
В канун второй Кавказской ссылки, под стражей в офицерской тюрьме и по выходе из нее, в обычной своей, полной внутренних бурь и творческого горения жизни, скрытой от чужого глаза, Лермонтов доходит до предела неверия в людей и духовного безверия — и со всей прямотой и бесстрашием выражает это в лирике. Вряд ли то минутные настроения: слишком тяжела его правда, чтобы быть однодневкой. Он не щадит никого, и себя в том числе.
И скучно и грустно, и некому руку подать
В минуту душевной невзгоды…
Желанья!.. что пользы напрасно желать?..
А годы проходят — все лучшие годы!
Любить… но кого же?.. на время — не стоит труда,
А вечно любить невозможно.
В себя ли заглянешь? — там прошлого нет и следа:
И радость, и муки, и все там ничтожно.
О словах «Любить… но кого же?.. На время — не стоит труда…» Сергей Дурылин написал:
«Это — точка, последний знак препинания, к томам мировой лирики.
Строчкой этой зачеркивается «Лаура» в поэзии и «Петрарка» делается невозможным: «…а вечно любить невозможно!» Но зачеркивается также и «Анна Каренина» и «Madame Bovary» и Мопассан: «на время — не стоит труда!..»
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь,
как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
Такая пустая и глупая шутка…
Насколько это сильнее и безнадежнее пушкинского сомнения в дарованной свыше жизни («Дар случайный, дар напрасный…»): перечеркивается все, что ни дорого: и друзья, и желанья, и любовь, и смысл существования на земле, и даже замысел Божий о человеке.
Казалось бы, дальше некуда. Однако следом Лермонтов пишет стихотворение «Благодарность», о двух заключительных строках которого Владислав Ходасевич заметил, что это «…кажется, самые кощунственные во всей русской литературе: в них дерзость содержания подчеркнута простотой формы»:
За все, за все Тебя благодарю я:
За тайные мучения страстей,
За горечь слез, отраву поцелуя,
За лесть врагов и клевету друзей;
За жар души, растраченной в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был…
Устрой же так, чтобы Тебя отныне
Недолго я еще благодарил.
Откуда бы такое у 25-летнего человека, который внешне на гребне успеха и славы: только что защитил честь русского офицера на дуэли с «французиком» и свою собственную честь перед императором; во мнении лучших отечественных литераторов и критиков — прямой наследник Пушкина; окружен любовью и вниманием первых светских красавиц?..
Но разве все эти «успехи» отменяют то, что в душе? Разве от этого меньше охлажденность и одиночество от всего того обмана, что принесла жизнь?
В автографе «Тебя» — написано с заглавной буквы, и, стало быть, поэт обращается к Творцу, а не к какой-то никому не известной женщине, как предполагали некоторые толкователи. Едва ли в мировой поэзии отыщется столь бескомпромиссное стихотворение. Разумеется, кощунство — так «благодарить» Бога. Однако поэт не позволяет себе ни малейшей «душеспасительной» лжи и прямо говорит все, что чувствует и думает. Говорит себе во зло — но с безоглядной правдивостью. В глазах всех это непозволительная дерзость: обращаться на равных к Богу да еще с обвинениями — но что это как не сыновний упрек Отцу за ту «пустыню» жизни, в которой Он оставил… Поэт предпочитает смерть, вечность, нежели жизнь в таком мире, где никому и ничему верить нельзя и где даром растрачивается жар души.
Ругань в критике обрушивается на Лермонтова. У одного лишь Белинского нашлись слова сочувствия, как ни трудно было и ему сочувствовать такому крайнему отчаянию.
О стихотворении «И скучно и грустно» критик писал:
«Страшен этот глухой, могильный голос подземного страдания, нездешней муки, этот потрясающий реквием всех надежд, всех чувств, всех обаяний жизни!..»
Белинский предрек, что стихотворение займет в будущем «почетное место между величайшими созданиями поэзии, которые, подобно светочам эвменид, освещали бездонные пропасти человеческого духа…» Видно, почувствовал нечто в этих стихах Лермонтова, в его нездешней муке. Однако откуда она? что она такое? — никак не объяснил — возможно, и сам толком не понимая ее природу, ее мистическое естество.
О стихотворении «Благодарность» отзыв критика еще приземленней:
«…Все хорошо: и тайные мучения страстей, и горечь слез, и все обманы жизни; но еще лучше, когда их нет, хотя без них и нет ничего, что нужно, как масло для лампады!..
…А человеку необходимо должно перейти и через это состояние духа. В музыке гармония условливается диссонансом, в духе — блаженство условливается страданием, избыток чувства сухостью чувства, любовь ненавистию, сильная жизненность отсутствием жизни: это такие крайности, которые всегда живут вместе, в одном сердце. Кто не печалился и не плакал, тот и не возрадуется, кто не болел, тот и не выздоровеет, кто не умирал заживо, тот и не восстанет…»
Крайности, да еще какие, конечно, живут и уживаются «в одном сердце»; восстать по-настоящему, действительно, можно — только лишь оттолкнувшись от самого дна; — но никто не посылает при этом дерзкий вызов Богу, причем с отказом от жизни, никто так не испытывает судьбу.
Другое дело: Белинский заметил движение: «человеку необходимо должно перейти и через это состояние духа», — и, разумеется, в Лермонтове это движение было, недаром примерно тогда же он перевел вторую часть стихотворения Гете «Ночная песнь странника», вложив в картину засыпающей природы новый смысл, которого не было в оригинале: отдохновение — от всего житейского и всех страстей и борений души:
Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы…
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
Здесь тоже — о прощании с жизнью, но это прощание все же примиренное и с землей и с небом, высокое в своей простоте.
Природа лермонтовской мистики, его пререканий с Богом, доходивших до резкости и дерзости — но никогда не отрицавших Вседержителя, глубока и темна, — и разве что по взлетам духа и его падениям можно судить, насколько велика, космична, неоглядна была эта могучая душа.
«Этот молодой военный, в николаевской форме…, с тонкими усиками, выпуклым лбом и горькою складкой между бровей, был одною из самых феноменальных поэтических натур. Исключительная особенность Лермонтова состояла в том, что в нем соединялось глубокое понимание жизни с громадным тяготением к сверхчувственному миру. В истории поэзии едва ли сыщется другой подобный темперамент. Нет другого поэта, который так явно считал бы небо своей родиной и землю — своим изгнанием. Если бы это был характер дряблый, мы получили бы поэзию сентиментальную, слишком эфирную, стремление в «туманную даль», второго Жуковского, — и ничего более. Но это был человек сильный, страстный, решительный, с ясным и острым умом, вооруженный волшебною кистью, смотревший глубоко в действительность, с ядом иронии на устах, — и потому прирожденная Лермонтову неотразимая потребность в признании иного мира разливает на всю его поэзию обаяние чудной, божественной тайны».