В те пять минут, что Лермонтов, в задумчивости, стоял с пером у высокого фантастического стола, чутье его не обмануло: из пламя — тоже верно, тоже грамматически правильно. Древнее, исконнее, глубже — и живой огонь горит в слове!..
4
Проникновенное чувство слова ли, человека ли, хода времен, все это было свойственно Лермонтову от рождения и с годами становилось только живее, тоньше, глубже и обостреннее. Совсем недолго знал он сосланного на Кавказ поэта Александра Одоевского, но, по свидетельству товарищей декабриста, оставил в своем стихотворении самый верный его душевный облик. От стихотворения «Памяти А. И. Одоевского» исходит чистый, умиротворенный свет, тихая, просветленная надмирная музыка, хотя никакой в нем мистики, все — земное: видимо, таким и был в жизни этот человек, которого
И свет не пощадил — и Бог не спас!
У Лермонтова в характере все находили злобу и язвительность — но где же это, когда он вспоминает Одоевского?..
Но до конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных
В нем тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.
А далее стихотворение просто дышит сияющей, умиротворяющей любовью:
Но он погиб далеко от друзей!..
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землей чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей!
Ты умер, как и многие, без шума.
Но с твердостью. Таинственная дума
Еще блуждала на челе твоем,
Когда глаза закрылись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших тебя не понял ни единый…
Это, конечно, видение — ведь Лермонтова тогда рядом с Одоевским не было. Но поэт же видит перед собой — душу!..
И было ль то привет стране родной,
Названье ли оставленного друга,
Или тоска по жизни молодой,
Иль просто крик последнего недуга,
Кто скажет нам?.. Твоих последних слов
Глубокое и горькое значенье
Потеряно… Дела твои, и мненья,
И думы — все исчезло без следов,
Как легкий пар вечерних облаков:
Едва блеснут, их ветер вновь уносит —
Куда они? зачем? откуда? — кто их спросит…
Бренность человеческого существования, и одиночество, и неминуемое забвение, и растворение в природе… — но какая разрешающая все это — разрешительная, как молитва, — интонация! какое естественное слияние и с землей и с небом!..
И после их на небе нет следа,
Как от любви ребенка безнадежной,
Как от мечты, которой никогда
Он не вверял заботам дружбы нежной…
Что за нужда… Пускай забудет свет
Столь чуждое ему существованье:
Зачем тебе венцы его вниманья
И тернии пустых его клевет?
Ты не служил ему. Ты с юных лет
Коварные его отвергнул цепи:
Любил ты моря шум, молчанье синей степи —
(и это все, конечно, не только об Одоевском — но и о самом себе…)
И мрачных гор зубчатые хребты…
И вкруг твоей могилы неизвестной
Все, чем при жизни радовался ты,
Судьба соединила так чудесно:
Немая степь синеет, и венцом
Серебряным Кавказ ее объемлет;
Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,
Как великан склонившись над щитом,
Рассказам волн кочующих внимая,
А море Черное шумит не умолкая.
Какой открытый пространству выход!.. Так душе открывается небо…
…Сергей Дурылин записал в своей книге-дневнике в 1926 году:
«Лермонтов родился в 1814 году; если б он дожил до лет Толстого, он умер бы в 1896 году — в девяносто шестом году! — т. е. мог бы печататься в одних журналах с Чеховым, Горьким, Бальмонтом! а я бы мальчиком мог читать его в журналах, как читал «Хозяина и работника» и стихи Майкова-старика!
Но ранняя зорька его потухла еще в тишине только что поднимающегося утра, — и ничего больше не было. И вот эта «ранняя зорька» — всего несколько минут света! — оказывается так ярка, что может светить и не меркнуть перед «полными сутками» Толстого, перед «вечерними огнями» Фета и Тютчева!
В 60-х годах пятидесятилетний Лермонтов (на 2 года моложе Гончарова и Герцена, на 4 года всего старше Тургенева!) встретился бы с Чернышевским, Добролюбовым и прочими семинаристами русской литературы. Судьба избавила его от этой скуки: от «Свистков» вслед «Ангелу», от товарищеских судов по поводу какой-нибудь эпиграммы, пущенной им вслед какого-нибудь очкастого и стриженого «семинариста в желтой шали», от писательских похорон на Волковом кладбище, с речами, венками «от учащейся молодежи», с поминальным пивом в ближней пивной. Над ним гремела гроза, а не Скабичевский говорил надгробную речь, и синел Кавказ, а не петербургский туман. Какое счастье!»
Тропой Мцыри
1
В заметках 1831 года Лермонтов набросал сюжет: «написать записки молодого монаха семнадцати лет. с детства он в монастыре; кроме священных книг не читал. страстная душа томится. идеалы…» (Заметим, что в 1831 году и самому поэту было семнадцать лет, — вряд ли это случайное совпадение.) В ранних поэмах «Исповедь» и «Боярин Орша» он уже затрагивает нечто близкое задуманной истории, но это пока еще запевки, — по-настоящему идея осуществилась в «Мцыри» («Бэри»), где на обложке рукописи сохранилась надпись, сделанная им самим: «Поэма 1839 года. Августа 5». И вновь, как и «Демону», Кавказ подарил старому замыслу свою душу и плоть: природу, характеры, краски, жизнь, страсти, любовь, борьбу.
Первоначальное название поэмы — «Бэри» значит погрузински: монах. Однако затем Лермонтов сменил заголовок. Главный герой еще не монах: за несколько дней до обета Богу он сбегает из монастыря, и через несколько дней его находят полуживым; горячая исповедь старцу-чернецу — и смерть. Лермонтов дает новый заголовок и поясняет его: «Мцыри — на грузинском языке значит «неслужащий монах», нечто вроде «послушника». Вполне вероятно, что поэт знал и другое: по-грузински «мцыри» означает еще и «пришелец», «чужеземец», одиночка без близких и родных, — и все это как нельзя кстати подходит не только к взращенному в православном монастыре пленному мальчику-горцу, которого отдал туда однажды, сильно занемогшего, проезжий русский генерал, но и к самому поэту.
И эпиграф на французском, что был сначала: «У каждого есть только одно отечество» (в переводе), Лермонтов впоследствии переменил на стих из 1-й Книги царств: «Вкушая, вкусил мало меда, и се аз умираю»; — что это как не — еще одно — пророчество о самом себе?.. Побег на родину обернулся для Мцыри тремя днями вольной жизни, но он заблудился в горах и, раненный в схватке с барсом, снова вышел к ненавистному монастырю. Да, собственно, он и не знал толком, куда идти: родина едва-едва осталась в детских воспоминаниях. Новым эпиграфом Лермонтов расширяет в вечность короткую жизнь беглеца: в эти три дня Мцыри с необыкновенной силою и яркостью ощутил, пережил и испытал то, к чему рвался душой из монастырского плена: волю, любовь, войну (битва с барсом), родину (заново нахлынувшие воспоминания детства), а самое главное — он наконец вкусил жизни, той настоящей жизни, для которой родился и о которой тосковал в заточении.