Разговора мамы с отцом Киприаном я не слышу. Разговор бегает себе и летает, где-то меж побитых морозом яблонь, в реденьком прозрачном саду. А может я не слышу разговора потому, что меня сперва терзает, а потом усыпляет запах смолы, смешанный с запахом ореха и меда.
– Как звать тебя, чадо? – слабо доносится до меня.
– Борислав, – чуть помедлив, и удивляясь, что мама еще не рассказала священнику о моем имени, говорю я.
– Борисом крестили? – поднимает на маму ястребиные, но в этот момент кроткие и ничуть не страшные глаза священник.
Мама смущается. И тут же начинает по-учительски бегло объяснять: у нас в роду все крещенные, и она сама, и с отцовской стороны, и все деды-прадеды!
– А Борю – никак не получается. То он болел, то я работала в три смены, работала даже по субботам и воскресеньям. Потом – в школе всякие сложности, боялась – узнают, с работы выгонят. То у мужа на работе – аврал за авралом. Так и не получилось… Простите, отец Киприан, простите…
– Ну-ну. Еще окрестите. Случай – будет. Только не тяните, голубушка, – обрадовался сильнее прежнего священник. – Пока Бог терпит – пока так походит. А перестанет терпеть – так сразу и окрестите. Борисом? Да? Борис и Глеб сеют хлеб, – засмеялся он.
– Я Борислав. – Губы мои гадко кривятся, глаза застилает пекучая влага. – Меня и в школе так часто называют, – обманываю я священника и тут же прикрываю рот рукой.
– Да, да, хорошо! – машет рукавом рясы отец Киприан. – Прекрасно! – и тут же делает знак головой своему Нике, которому так ничего и не было за то, что он прогуливает школу.
– А у нас в саду живет Ховала, – зачем-то говорю я и отнимаю руку от лица: потому что это кажется мне чистой правдой.
Отец Киприан как-то беспомощно морщится, несколько раз крестит меня, потом укоризненно смотрит на маму. И я вижу: мама уже не рада, что взяла меня с собой. Однако она учительница, ей теряться нельзя, и она примирительно говорит:
– Мы зайдем к вам как-нибудь еще.
– Нет-нет, вы не придете, – не соглашается с мамой священник. – Ники, проводи.
– Ну что вы, отец Киприан. Мы обязательно придем, – говорит мама. Ей очень неловко, и она, чтобы скрыть это, добавляет. – До встречи на занятиях, Ника.
Самая скрытная на свете сила – сила имен! Да и самая влекущая тоже.
Имя – единственное, что остается от человека в мире. Плотное, звуковое, физическое имя, оно, как маленький огненный столп, облегает тебя! Оно летит по низкому небу и не сгорает! Вложи всего себя в это имя. Как до тебя в него вложили неведомый тебе смысл.
Священник оказался прав. Через месяц его уже не было в городе. Пропал куда-то и Ника. И только через три десятка лет, в городе Полтаве, прилетев туда уже совсем из другой страны, я снова услыхал это странное, редко встречающееся в наши дни, уменьшительное мужское имя.
– Ники-то наш в этом самом кафе играет, – сказала дама в темно-красном платье и черной накидке другой, одетой так же строго, но с веселенькой оранжевой сумкой через плечо.
Дамы шли под руку чуть впереди меня. Лиц их я не видел. Но было ясно: одна постарше, ей наверное под пятьдесят, вторая, пожалуй, тридцатилетняя.
– Та цэ ж кафе тих самих… геив. Туды и заходити боязко…
– Зайдем хоть на минуточку, Леся! – буквально взмолилась старшая. – Зайдем – и моментом назад.
Тихо, вслед за дамами, вошел я в какой-то полуподвал с мрачноватой или просто плохо освещенной вывеской.
Ника (или все-таки Ники?) был мной опознан сразу! Был он уже не так радостен. Но остатки того давнего сияния, того подросткового веселья еще читались в его лице. На крохотной, выдвинутой вперед полуовалом сцене, Ника в одиночестве настраивал бас-гитару. В кафе было малолюдно. Только за одним из столиков, тесно, как овцы, прижавшись друг к другу лбами, шептались о чем-то два официанта. Я уселся поближе к дамам. Из их обрывочных разговоров, забиваемых гулом настраиваемой аппаратуры и коротеньким, грозно-небрежным пощелкиваньем бас-гитары, я понял: жизнь у Ники как-то сразу не заладилась. Сперва он – так говорила старшая – довел до могилы отца, а потом, когда некому стало драть за уши, занялся музыкой. Но занялся поздно и как-то безалаберно. Не кончил даже музучилища, хотя мог бы – по словам все той же старшей – кончить и консерваторию.
– Доскакался… Допрыгался… Четыре веревки на лопате… И главное, плэктр, плэктр этот ужасный! Бледно-немощный, как… как… – не могла подобрать сравнения старшая. – Родственники ума не приложат, как его из этой «гей-компании» вытащить!.. А все – Вирсавия… Змея… Это она своим коварством, своей подлостью его от женщин отвадила… Ники, Ники… Ему ведь было дано царское имя!.. А он… он… – никак не могла успокоиться старшая.
Дальше слушать я не стал. Потому что понял: виновата не какая-то там Вирсавия! Виновато въевшееся в человека и постепенно изменившее все его естество – имя! Ничего подобного не случилось бы, продолжай этот седоватый, прямой, гитарист, казалось, и сам позванивающий, как струна, зваться Николаем, или Николой, или даже, на худой конец, Коляном…
– Борислав! Борисла-а-ав! Ну что же ты!
Это опять мама. Она боится, что я снова потеряюсь. В этом году конная ярмарка очень большая, и народу на ней – тьма тьмущая.
Прошло уже два месяца после моей болезни и выздоровления, сейчас май, я сильно окреп и, улыбаясь, думаю о том, что, скорее, потеряться может мама.
На ярмарку мама решила пойти со мной потому, что отец уехал в командировку, а она очень любит лошадей. Еще мама любит самолеты и когда-то хотела стать летчицей. Она даже прыгала несколько раз с парашютом. Но летчицей не стала, стала учительницей. И, как мне казалось, зря. Куда лучше, если б она стала летчицей, а не преподавателем литературы, или – хуже того – директором Дома народного творчества, как отец.
Утро еще очень раннее. А по утрам мне нравится думать о чем-нибудь необычном. Так и сегодня. Я решил обдумать, как мне «вырваться» в летний лагерь, куда из-за боязни эпидемий и укусов тарантулов меня не хотели отпускать.
Думая, я, сначала опустив голову вниз, а потом задрал ее вверх.
И тут же увидел: невдалеке, на небольшом возвышении стоит «дурацкий учитель» Архипка-Авиахим и нервно обдергивает свой городской, серый в полоску, пиджак. На голове у Архипки-Авиахима старенький картуз, козырем назад, а в руках он держит какую-то блескучую металлическую штуковину. Недалеко от Архипки стоят и ходят причесанные мелкой расчёсочкой и слегка подумытые Дада и Дула. Рядом с ними вертится, видно уже переставшая показывать кому попало свой невылеченный язык девочка Ружа. Чуть позади я заметил и прогуливающегося с кнутом в руках Варула, который так хотел, чтобы его звали «Баро Мануш».
Все цыгане ведут себя чинно, не ругают Архипку остолопом и «дурацким учителем», кланяются, что-то кому-то ненавязчиво предлагают.
– Иди! Иди сюда, морэ! – радостно, как будто только меня и дожидался, поманил Архипка. – Сейчас такое увидишь!