В тех же Мытищах, невдалеке от леса, но на порядочном расстоянии от лавчонки – жила Баба-Шмаба. Еще раз оглядев зашнурованные доверху ботинки и затерев сухой травой на одном из них капельки крови, босняк к ней и направился. По дороге он купил и натянул поверх плаща куртку с рукавами.
Баба-Шмаба жила припеваючи. Ей было тридцать: щеки красные, грудь торчком. Дух азарта играл в ней. Правда, иногда дух этот размягчался до плача. Может, потому, что звали её ещё и «Вискозой». На это имечко – перешедшее к ней по наследству от матери и бабки, всю жизнь ишачивших на фабрике искусственного шёлка – она отзывалась неохотно. А на Бабу-Шмабу – всегда пожалуйста.
Дом у Шмабы был деревянный, но справный. Жить не тужить в нём можно было ещё годков сорок.
Когда явился босняк, Баба-Шмаба пересмеивалась с гостем. Гость – торгаш с лесопильного рынка – рассыпался в колкостях. Баба-Шмаба слушала его весело, но вполуха. А тут – босняк. Выбор был сделан сразу.
Торгаш был стар. Босняк был молод. («Серп и молот он у нас», – повторяла, хохоча, чьи-то слова про балканское его происхождение, Шмаба).
Торгаш знал про любовь многое, но мало что мог. Босняк был в любви малоопытен, к тому же диковат. Но тем-то Шмабе был он и дорог. Иногда – приятно смешон, мил.
Именно об этом Шмаба и собиралась объявить вслух. Но не успела: босняк, завидев торгаша с лесопильного, круто развернулся и пошел туда, откуда явился. По дороге от обид и непрухи даже скрежетнул зубами. Ну а уж после скрежета выкатилась на щеку его круглая, мутно-белая слеза.
– Стой, – позвал торгаш с лесопильного, догоняя босняка во дворе, у сараев. – Стой! Что мне твоя Баба-Шмаба? И тебе – если разобраться – что она? Идём-ка ты лучше со мной!
Стародревний торгаш уже понял: с Бабой-Шмабой у него сегодня ни черта не выйдет. Так хоть югослава рукастого не упустит.
– Пошли-пошли! Будут тебе щи с приварком, будет нормальная – ты хоть знаешь, что это такое? – работа. У тебя ручищи – как ноги! Отхватил деньгу – и пожалуйста: колбаска-шмалбаска, бабы-девки… Сколько хочешь, столько и купишь. А эту дешёвку – брось. Руки – в цене. Сила – в цене. А бабы – те без цены ныне. Одно зловоние и пакости от них!
Босняк такие слова не одобрил. Однако смолчал.
Они ушли. По дороге раб силы несколько раз оглядывался. Баба-Шмаба смеялась, кидала с крыльца скорлупки семечек горстями ему вослед.
На лесопильном рынке – рынок ещё называли хозяйственным и дровяным – они не задержались. Пройдя рыночные ряды насквозь, вышли к лесу. Сзади кричали и комично фукали ряженые. Не те, что утром, другие.
– Ты это, слышь… – торгаш замялся, – не дрова рубить идешь. Так ты… Будь поумней, что ли. И посговорчивей. Вот он тебе всё расскажет. – Торгаш махнул рукой в направлении деревянного новенького строения с неостеклённой терраской. Из-за угла дома выткнулся малорослый, подвижный, ни на миг не останавливающийся мужичонка.
– Николай, – представил себя мужичонка. Он подмигнул торгашу, умильно глянул на босняка, сказал: – Идем, керя, со мной, тут рядом.
Они подошли к лесу почти вплотную.
– Куда далше? – спросил босняк.
Николай живенько так рассмеялся.
– А всё. А уж пришли мы. Вишь, керя, сарай? Тут такая тема. Есть у нас в Мытищах «Торговый зал оружия». Там у них всё – чин чинарём. Ну а у нас тут – стенд. Ну, вроде филиал. Надо же людям оружие опробовать! Иногда и просто так пострелять. Мы стенд и устроили. Кабанчиком у нас побегаешь? А то давай – лосём. И не опасно ничуть. Им в тебя попасть – как на ровной дороге упасть. – Николай сглотнул слюну. – У меня шкуры в сарае, идем! Вот и задаток, – он вынул деньги. – Мы на тебя ещё и бронежилет нацепим. Из композитных матерьялов, хотьковский. Для космических нужд шили. А опустись-ка ты на четвереньки. Я тебя на размер прикину. Хорош, ну! Вылитый лосяра… – От нетерпения Николай крутанулся на месте.
– Кончай травить баланду! Напяливай на него шкуру! Скоро гости подвалят!
С неостеклённой терраски спустился толстопузый матрос: в джинсах, в тельняшке, в бараньем вывернутом тулупе. На голове, лентами вперед, бескозырка. Взгляд пьяноватый. В руках – роскошно отделанное ружье с оптикой.
Босняк медленно опустился на четвереньки. Постоял, как бычок, подумал. Но вместо того, чтобы идти примерять шкуру, мощно толкнулся несоразмерными руками и на четырех лапах, как зверь, кинулся к пьяненькому матросу. Тот от неожиданности выронил ружье. Босняк ружьё подхватил, встал на ноги, пальнул из одного ствола. Другой заряд расходовать не стал, крикнул «ложись», и пошёл, посмеиваясь, куда ему надо было.
***
У придорожной церкви толпился народ. И не бомжи – дожидавшиеся, как бывало раньше, бесплатной кормежки – люди состоятельные. Они подъезжали на черных и желтых легковушках, входили в храм напрягаемые собственным величием и внутренней дрожью, а выходили мягкие, разглаженные, часто под руку с отцом Никодимом.
Босняк стоял чуть поодаль, наблюдал. Богато отделанное ружьё он выбросил в ста шагах от стенда. Стрельнул, конечно, ещё раз, для острастки. Спиной слышал, как Николай и матрос крались за роскошной двустволкой, потом что-то кричали ему вслед.
Но сейчас раб силы вспоминать о них не хотел. Словно сквозь дрёму мечтал он про надвигающийся на город Мытищи Великий Пост. Думал и про отца Никодима, чьи светлобородость и ясноокость ему страшно нравились, и с которым он осмелился поговорить лишь один раз: на прошлой неделе, про Балканы и Россию. А ещё про то, что именно скрывают люди под масками, когда идет карнавал или, к примеру, масленица.
Босняк любил русских за красоту языка и кураж. Ненавидел – за гибельное покорство и душевную слякоть. За то, что многие мужики ходили по улицам, словно их выпустили туда в одних кальсонах. А бабы – через одну – говорили так, словно под языком у них прыгала бородавчатая противная жаба. Слякоть ему хотелось закопать. Дикую приязнь к нищете – выжечь. Но он чуял: над слякотью и нищетой перекинулся, как тот мост, семицветный Великий Пост, сплотивший себя из чьей-то любви, надежд, терпения, робости, смирения и духовного веселья …
Близился вечер. Кончался широкий четверг. Сумрак – штрих за штрихом – затемнял видимость, заволакивал взор сомнениями, печалью. Нужно было устраиваться на ночь. Возвращаться в разграбленную лавчонку, на тюфяк кинутый абы как в подсобке, раб силы не хотел. Миновав церковь, он углубился в стародачные места: с проломленными заборами, канавами со снежной водой.
По дороге встретилась ему Баба-Шмаба. Она искала его. Чинно и благонравно, пригласила к себе, в Мытищенскую Слободку.
Когда задёргивала занавески, сказала:
– У тебя ручищи – во. У меня ноги – ты только глянь – на полторы версты раскинуты. Чем мы не пара? Я ведь, по-настоящему, не Шмаба. Я – Ляля. Так теперь и зови.
Босняк на эту речь ничего не ответил. Однако, гася свет, вздохнул.
***