Он был раздосадован тем, что прервал работу над «Осенью патриарха», и опять с большой неохотой возвращался к ней. А вскоре, когда в Барселоне с ним был Плинио Мендоса, позвонил Алехандро Обрегон и сообщил, что надежды больше нет, Сепеда умирает. После целого дня терзаний Гарсиа Маркес купил билет на самолет. «Но он не поехал, — вспоминает Мендоса. — Не смог. То ли духу не хватило, то ли еще что. Он уже стоял в дверях дома с чемоданом к руке, такси подъезжало, и тут у него вроде как голова закружилась, и вместо того чтобы отправиться в аэропорт, он заперся в своей комнате, задвинул шторы и лег. Мерседес сказала мне об этом на кухне, рядом с работающей стиральной машинкой, которая стонала и вздыхала, как человек: „Габито плачет“. Я удивился. Габо плачет? Габо заперся в своей комнате? Я сроду слезинки не видел на его арабском лице. Как говорят у меня на родине, одному Богу известно, что он переживал в то время»
[888].
12 октября, в День Колумба, Альваро Сепеда скончался в Нью-Йорке. Во многих отношениях порочный человек, Сепеда был единственным из членов «Барранкильянского общества», который никогда надолго не уезжал из Барранкильи, хотя его манили США. (Альфонсо, Херман и Альваро были выведены в повести «Полковнику никто не пишет» и потом еще раз появились в романе «Сто лет одиночества», в котором было предсказано, что первым из жизни уйдет Альваро, за ним — Херман, потом — Альфонсо.) Через два дня тело Сепеды самолетом доставили в Колумбию, и Орегон с Хулио Марио Санто-Доминго дежурили у гроба до утра 15-го числа, когда огромная толпа скорбящих проводила катафалк на барранкильянское кладбище
[889]. Спустя несколько недель Гарсиа Маркес послал Альфонсо Фуэнмайору письмо, в котором размышлял о смерти Сепеды: «Да, маэстро, это чертовски ужасно, но вынужден признать, что я превратился в дерьмо, совершенно раздавлен и деморализован и впервые в жизни не знаю, как мне выбраться из тупика. Говорю это тебе потому, что думаю, мне от этого станет легче, а может, и тебе тоже. Габито»
[890].
В следующем году, когда умер Неруда, Гарсиа Маркес сказал журналистам в Боготе: «Смерть моего большого друга Альваро Сепеды стала для меня тяжелым ударом, я понял, что не в состоянии смириться с уходом моих друзей. „Черт, — думал я, — если я не научусь реагировать нормально, значит, я сам умру, когда в очередной раз получу подобное известие“»
[891]. Конечно, поскольку Гарсиа Маркес теперь был знаменит и его популярность росла, ему пришлось приложить немало усилий, чтобы навестить больного друга, и горевал он о нем искренне. Но правда и то, что к тому времени он уже отошел от Сепеды и всех остальных членов «Барранкильянского общества», и его визит в Барранкилью в 1971 г. это лишь подчеркнул. Тоска по прошлому не отпускала Маркеса, но он в отличие от многих рано в жизни научился бороться с ностальгией. Теперь смерть Сепеды подвела твердую черту под его барранкильянским периодом.
В том году осень выдалась мрачная. Сначала кончина друга. Потом, 7 ноября, пришла зловещая новость о том, что Никсон избран президентом США на второй срок. В том же месяце после семнадцатилетнего отсутствия в Буэнос-Айрес вернулся из эмиграции экс-президент Хуан Перон; триумфальное возвращение в итоге обернулось гибелью для него. Сальвадору Альенде пришлось реформировать правительство, чтобы положить конец волне забастовок в Чили. Пабло Неруда из-за болезни (у него был рак) был вынужден оставить пост посла в Париже. Гарсиа Маркес заехал туда, чтобы повидать старого коммунистического поэта перед тем, как тот в последний раз отправился назад в Латинскую Америку. Больше они уже не встретятся.
Гарсиа Маркес пребывал в угнетенном состоянии, когда вновь продолжил работу над «Осенью патриарха», но, как ни странно, при этом он ощущал прилив энергии. Смерть Альваро Сепеды заставила его острее, чем когда-либо, осознать, что жизнь коротка. Возможно, он также понял, что не хочет, чтобы события в Латинской Америке проходили мимо него, пока он живет в Европе. Испания была парализована, все ждали ухода Франко. Было ясно, что франкистский режим изживает себя — 8 июня Франко, после тридцати четырех лет единоличного правления, назначил президентом адмирала Луиса Карреро Бланко, — но конец его наступит еще не скоро: он будет умирать почти так же долго, как и «патриарх» в уже почти дописанном романе Гарсиа Маркеса. В мае 1973 г. колумбиец стал говорить газетчикам, что книга «Осень патриарха» завершена. Однако он даст ей вылежаться год, может больше, дабы «убедиться, что роман [ему] по-прежнему нравится»
[892]. Создавалось впечатление, что Маркесу все равно, опубликуют его книгу или нет, и он, конечно же, не намеревался идти на поводу ни у издателей, ни у читателей. Но за внешним спокойствием он явно скрывал сомнения относительно качества своего романа, над которым он напряженно работал с тех пор, как вернулся из Барранкильи и Мексики в конце 1971 г.
Примечательно — хотя это, пожалуй, в духе Гарсиа Маркеса, — что его первой книгой после «Ста лет одиночества» был роман, в котором он изобличает опасности славы и власти еще до того, как сам стал знаменит и обрел влияние; также в каком-то смысле можно сказать, что он сделал себе прививку от старости еще до того, как достиг пожилого возраста. Но, говоря об «Осени патриарха», нельзя оперировать упрощенными понятиями. Ни одно другое произведение Маркеса даже близко не соответствует по сложности данному роману. Особенно наглядно это демонстрирует контраст между чарующей поэтичностью повествования и уродством его тематики
[893]. Здесь мы и впрямь наблюдаем исторический парадокс, касающийся идеи данного произведения. Ключевые произведения для латиноамериканского бума 1960-х гг. — «Город и псы», «Смерть Артемио Круса» и «Игра в классики» — это по большому счету осовремененные версии великих американских и европейских модернистских романов 1920-1930-х гг. (таких работ, как «Улисс» Джойса, «В поисках утраченного времени» Пруста, «Манхэттен» Дос Пассоса, «Миссис Дэллоуэй» Вулф и «Авессалом, Авессалом!» Фолкнера). Однако в отличие от них книга, в которой латиноамериканский бум нашел свое наиболее яркое воплощение, книга, обессмертившая это направление — «Сто лет одиночества», — казалась менее запутанной и модернистской. В ту пору, когда термин «постмодернизм» еще не придумали, критики вроде Эмира Родригеса Монегаля говорили о странном «анахронизме» романа Гарсиа Маркеса, — потому что это прозрачное произведение, которое легко читается и понятно даже людям с весьма скромным литературным образованием
[894]. Но Гарсиа Маркес считал, что он должен превзойти самого себя и после «Ста лет одиночества» написать произведение, которое представляло бы собой нечто большее, чем типичный роман эпохи бума: вот почему литературные особенности, присущие работам Джойса и Вулф, мгновенно бросаются в глаза искушенным читателям, для которых, собственно говоря, «Осень патриарха» и предназначена. И этот роман появился как раз в тот момент, когда многие писатели, уязвленные успехом Гарсиа Маркеса, отходили от тенденций бума и писали более прозрачные произведения в духе постмодернизма — направления, к которому относили «Сто лет одиночества».