И, получив рубль, посвященный трехсотлетию дома Романовых, говорливый моряк отправился в кабак при базаре, где благополучно его и пропил.
Аммосов же, придя домой, по привычке принялся рассматривать карту на бересте и ни с того ни с сего приложил к глазу стекло с базара. И показалось ему, что понимает эту странную схему и даже как бы воочию, хоть и сквозь туман, видит и, главное, понимает: там, в Тайге Дальней, где сплошь хищники, хунхузы и фартовые бродяги, ни бога не признающие, ни брата, и из доброго люда разве кочевые тунгусы, — там в ущелье течет из-под вечной наледи ключ… Но мало ли таких ключей-то, и далеко ходить не надо, но этот — особый. В нем — на лопату грунта, взятого с берега, на три, а то и четыре золотника золота… МИЛЛИОННИК. Одно ему имя — МИЛЛИОННИК.
Никита Чайка, кузнец, каких и черт не видывал, переплавил червонец и сотворил стеклам оправу — сносу не будет, и Аммосов мало того что понял писаное на берестяной торбе, так еще и стал видеть металл прямо в земле. На берегу Реки, в оврагах, в ключах и даже, на удивление всем, вытащил из городской лужи четвертьфунтовый самородок — вот такие очки получились из стекол сумасшедшего морячка и оправы его мастеровитого тестя.
Чайкин зять, на удивление, оказался толковым ходоком. Одно только было плохо — болтлив и суетлив, что не табор на ночь, то разговоры-разговоры-разговоры. Однако уже на третьей стоянке Аммосов понял, что морячку собеседник не нужен и он просто, что называется, пустомелит, не ожидая от окружающего реакции. И посему, рассматривая в свете костра берестяную карту, делая пометки в своем дневнике, инженер разве что в четверть, а то, может, и в пятую часть уха слушал то ли байки, то ли правдивые истории попутчика, которые нанизывались одна на другую и, бесконечно повторяясь, менялись до неузнаваемости. Моряк же, прихлебывая чай, болтал то о какой-то черной женщине, которая вроде как и не черная и идет за ним чуть ли не с Конго, а может быть, и не идет, а едет на нем, на морячке, как, скажем, люди садятся в вагон или каюту в зависимости от своего положения первого класса, или третьего, или чуть ли не грузом едут из одного места в другое; и это не значит, что там, в новом месте, им будет лучше, а вот все равно же едут, идут, ползут; он и сам из таких, и где он только не был, а только поднимался и шел дальше, нанимался на корабль или судно, порой только для того, чтобы отработать проезд, кочегаром, матросом, боцманом, помощником капитана; нет, капитаном никогда не ходил, хотя если бы чего, так мог бы и капитаном, и на море и по рекам; вообще, реки он понимает, потому что реки — они как дороги, вот океан — другое дело, хотя и там тоже дороги есть — ветры, течения те же самые, а черная эта завсегда рядом, вот и в Кейптауне, и в Маниле, и даже раньше, пока еще был жив мистер Курц, и черная была с мистером Курцем… И инженер спокойно засыпал под это бормотание, уделяя внимания ему не больше, чем тунгусу-каюру, нанятому вместе с лошадьми в Бомнакане, дальше которого только Тайга, та самая, Дальняя, настоящая, а не прогулочная тайга, где, если верить очкам и бересте, а как же им не верить, ждал Аммосова ключ Миллионник.
В Малом Париже еще, когда инженер собирался в эту экспедицию и искал снаряжение, газетчик Буторин спросил его:
— Вот скажите мне, зачем вам это золото? Ведь вы же, Георгий, ни на одного из этих фартовых приискателей не похожи. Вы — человек образованный, в Санкт-Петербурге, в Париже, я слышал, обучались, и на первый взгляд нет в вас ни на золотник этой лихорадочности. Да и богатство вам, как посмотришь, тоже не особенно нужно… Так вот, скажите мне, Георгий, зачем вы вместо того, чтобы в столицах жить спокойно, ходите по диким местам, ищете металл, который, кстати, достанется и не вам, а Окладову, Бородину или еще кому?
Инженер Аммосов на это ничего дельного ответить не смог, разве что отшутился тем, что и сам Буторин тоже не из простых и ему бы оставаться в Варшаве, так понесло же его издавать газету там, где ее и читать-то, по гамбургскому счету, некому. Это потом уже, когда окладовский пароходик «Алеша», шлепая плицами и с трудом протискиваясь между обливными камнями на перекатах, шел вверх по Реке, и потом в Бонакане, в заново отстроенной после пожара фактории, стены которой все еще пахли живой лиственничной смолой, а не как в прошлой — самогоном, настоянном на табаке, потом, заскорузлыми мозолями и язвами, плохо выделанными оленьими шкурами, шорохом лисьих сорок, блеском собольей шкурки, половинчатыми унтами тунгусов и ичигами охотников, дегтем и кажется, гвоздями, — короче, всем тем, что, в совокупности, перемешиваясь, дает тот особый аромат золота и денег, который присущ самым дорогим французским духам, — вот, кажется, там, и потом на стоянках, под бормотанье суетливого морячка, вскрывавшего консервы или ощипывавшего рябчика, и, наверное, именно благодаря этому бормотанию Георгий Африканович если и не смог найти ответ на буторинский вопрос, то хоть как-то нарисовал перед своим взором картинку вроде тех, что можно встретить на писаницах по Реке. Дело было не в золоте, точнее, и в нем тоже, но все-таки не в этом желтом, как бы постоянно текущем и тяжелом металле. Золото было только поводом подняться и с огнем и мечом, как конкистадоры и казаки Ермака и Хабарова, или с компасом и геодезическими цепями, переодевшись в местную одежду, как шпионы вроде Семенова-Тянь-Шанского и Лоуренса Аравийского, отправиться на поиски легенды об Эльдорадо, Семи Городах Сиболы, страны Иль-Браззил, Беловодья, Серебряной горы, то есть искать осколки чудес, разбросанных по всему свету в письмах пресвитера Иоанна, посланиях Аввакума, сказках о путешествии Святого Брендана, рассказах Афанасия Никитина и Марко Поло, и в результате наткнуться на Мехико, Лиму, брошенные в джунглях города, увидеть в воде какого-нибудь озера отражение Китеж-града. А золото, серебро, драгоценные камни — это все только вещественные доказательства того, что тот, кто искал, дошел до самого конца мира и, подобно Васко де Бальбоа, увидев с горной высоты океан, нарек виденное, тем самым на века пригвоздив к реальности то, что не существовало до тех пор, пока не было открыто. Вот ради этого, ради того, чтобы прикрепить к реальности вымысел, если угодно, подшить к делу и дело это отправить государю в Москву или Санкт-Петербург, и шли сюда полузвери-казаки, и теперь идет в сопровождении молчаливого незаметного тунгуса и болтливого морячка он, Георгий Африканович Аммосов. Верно, так бы и ответил теперь горный инженер газетчику. Да. Приблизительно так. И, может быть, добавил бы, что Буторин ошибается, что общего у него с хищниками и хунхузами гораздо больше, чем это кажется газетчику, что это как яблоко — одно красное, другое зеленое, третье вообще желтое, а кожуру как счистишь, так внутри — белое и ржавеет одинаково. Георгий Аммосов улыбался ехидно, выколачивал трубку, бережно сворачивал бересту, на которой знаки становились все отчетливее и все понятнее, закрывал записи в твердом переплете и, как бы отсекая прожитый день на тропе, засыпал.
Прорубившись через переплетенный кедровый стланик, разве что только не на себе перетащив мохнатых якутских лошадок, они вышли на обширное горное плато. Здесь вся растительность была под ногами, ползала между поросших лишайниками глыбами и нисколько не мешала передвижению — хоть вправо иди, хоть влево, хоть вперед. И над всем этим висело белесо-голубоватое, чем-то похожее на китайскую чашку небо. Прохладный, не сильный, но вполне ощутимый ветер сносил напрочь комаров и гнус. Впервые за неделю люди вздохнули свободно, а лошади успокоились и, пока Аммосов разворачивал свою берестяную карту, пока смотрел сквозь свои очки на черты, резы, буквицы и знаки, принялись, точно олени, копытить мох и объедать свежие, сочные корешки то ли ив, то ли берез. Миллионник был где-то совсем рядом. День или два пути. В ползущих с севера облаках горному инженеру мерещилась какая-то башня, стоящая посреди озера, и мост, но потом он случайно взглянул на солнце, и желто-красное, как золото в раскаленном тигле, светило на секунду ослепило Аммосова и выжгло миражи из глаз, оставив только негативный отпечаток на сетчатке, который постепенно сошел на нет.