Разговоры шли неоживленно. Председатель расспрашивал неинтеллигентную часть комитета, стараясь втянуть его членов в беседу. Он сознательно принял такой метод работы: на многолюдном собрании легко «провести» готовую резолюцию. Этого он не хотел; он хотел развязать у крестьян языки, узнать, что они думают, без давления какого бы то ни было рода. Об этом он предупредил интеллигентов, просил их уступить младшим первое место, как это делают на военных советах. Этот план он проводил добросовестно. Но впечатление от работы, так поставленной, было грустное. Уровень прений был очень низок; он не подымался выше частных вопросов и претензий, для которых не стоило собирать комитет.
Любопытна другая черта. В умах большинства сидела идея, что комитеты наделены властью и могут принять нужные меры, что-то приказать или запретить. Все были разочарованы, когда поняли, что происходит только теоретическая разработка вопроса. Для простого ума это было слишком тонко. Самая обстановка собрания, его официальный характер, присутствие на нем местных властей – все это не вязалось с тем, что комитет созван только для разговоров и ничем распорядиться не может. Было нетрудно убедиться, как мало интересовал обывателей наш государственный строй и как они были далеки от идеи разделения властей, от веры в пользу прений, резолюций, комиссий и т. д. Крестьяне наивно рассчитывали на «распоряжения», которые будут сделаны комитетом, когда они выложат ему свои пожелания. Они и интересовались лишь тем, чего можно было тотчас достигнуть. Когда затруднения, о которых они говорили, оказывались связаны с общими условиями жизни, они с ними мирились, как бы говоря: «ничего не поделаешь», у них не было охоты идти к первопричинам, и наводящие в этом направлении вопросы интеллигентов встречались недружелюбно, как попытки «запутать» вопрос. По психологии комитета можно было понять, какие преимущества имела реальная власть над самой убедительной оппозицией и как власти было бы легко оторвать обывателя от демагогических программ интеллигенции. Власти было нужно много стараний, чтобы это свое преимущество потерять. Перед закрытием заседания председатель подвел итог тому, что говорилось, и формулировал вопросы, которые перед комитетом были затронуты. Работы были прерваны на несколько времени, а я был приглашен принять участие в составлении журнала с изложением прений.
Когда работы комитета возобновились, после крестьян заговорили интеллигенты; ими было подано много записок. Вспоминая их, я остаюсь при впечатлении о несоответствии их той задаче, которая стояла перед Россией, то есть преобразованию России без революционного потрясения. Были деловые записки, посвященные конкретным вопросам в рамках существовавшего строя без претензий его изменить. Они были часто и наблюдательны, и умны, указывали на несомненное зло и на действительные меры к его устранению. Но все же причины отсталости сельского хозяйства в России были не в указываемых этими записками частностях. Другие записки шли к первоисточнику зла. Но они не указывали, как его устранить. Отсутствие опыта в управлении государством позволяло смотреть на трудности этой задачи очень легко. Основной вопрос, как при тогдашнем состоянии власти, народа и интеллигенции использовать инициативу исторической власти и помочь ей преобразовать Россию, не соскользнувши в авантюру революционного переворота, нашу общественность не занимал.
От меня никто не ждал ничего. Но мне самому стало неловко не принимать активного участия в комитете и ограничиваться позицией «наблюдателя». Я решил по примеру других представить «записку».
Большинство вопросов, которыми комитет занимался, были от меня очень далеки. Я подошел к теме самостоятельно и лишь по обыкновению всех, кто имел счастье знать Л.В. Любенкова, пошел с ним посоветоваться и получил от него, уже разбитого параличом, благословение.
Доклад был элементарен и все выводил из ряда теоретических предпосылок. Сельская промышленность есть вид промышленности вообще, а значит, для своего преуспевания требует тех самых условий, как и всякая промышленность, то есть свободы инициативы, огражденности прав и т. п. И из этого я делал все прочие выводы. Я затронул и крестьянский и земский вопросы, выступал против крестьянской сословности, ратовал за расширение компетенции земств и т. д. Конечно, ко всем этим вопросам я отнесся с той поверхностностью, с которой общественность тогда вообще давала советы. Я ограничивался провозглашением принципов, не думая ни о постепенности, с которой их можно было вводить, ни о том, как примирить равноправие с теми особенностями крестьянского положения, которые для него оставались полезными. Смущаться этими затруднениями казалось такой же отсталостью, как затрудняться наделять безграмотное население полнотой политических прав. Моя записка отражала в себе правильность направления либеральной политической мысли, но и беспомощность в практическом ее осуществлении. Я мог увидеть, насколько нам могло быть полезно прохождение бюрократической школы под руководством таких «реализаторов», каким был Витте. Но на этих главных вопросах я в своей записке остановился недолго. Я перешел к тому, что было более мне знакомо, к благодарной теме о беззащитности обывателя против власти, о бессилии законов в России, о неогражденности личности перед государством, о беззакониях, которые существуют благодаря отсутствию гласности, и т. п. В порядке таких рассуждений я дошел до «свободы печати». Но мне в голову не приходило включить в мой доклад о сельскохозяйственной промышленности лозунги Освободительного Движения на тему «Долой самодержавие». Мне было ясно, что в этой среде они бы никакого сочувствия не встретили и о них даже говорить бы не стали. Но я не подозревал, что и мой столь умеренный доклад все-таки окажется «бомбой».
Я послал записку в Звенигород накануне очередного собрания. Председатель управы Артынов, ночевавший у предводителя, мне рассказал, как утром предводитель протянул ему мою записку со словами: «Полюбуйтесь»… Она не могла ему понравиться уклоном в политику, но он сохранил корректность и виду не показал.
Заседание началось с оглашения наших записок. Прения были отнесены к голосованию тезисов. Пока я свою записку читал, многие улыбались, как чему-то знакомому. Иные, особенно мой земский начальник Сумароков, поклонник политики Плеве, делали жесты негодования. В перерыве я ощутил, что попал в «герои». При большем опыте это можно было предвидеть. Но интересно было, как официально отнесется ко мне комитет и особенно как в душе будет реагировать его серая масса – крестьянство.
Когда при обсуждении записок очередь дошла до моей, нас ждал сюрприз. Земский начальник Сумароков заявил, что записка не имеет отношения к делам комитета и что он протестует против ее обсуждения. Это был для комитета неожиданный тон. Председатель его осадил. Он объяснил, что один ответствен за ход работ, что записку считает относящейся к делу, но что, если Сумароков хочет, он может от обсуждения ее воздержаться. Сумароков просил отметить его заявление в протоколе, но в зале остался. Началось обсуждение. Первые главы записки, крестьянский и земский вопросы, бесспорно входили в тему занятий, а некоторые на первый взгляд безобидные тезисы (Крестьянский банк) вызвали неожиданные споры. Протест Сумарокова обнаруживал свою тенденциозность, и ему стало совестно. Вопреки первоначальному заявлению он принялся делать замечания с места, вполне приличные, иногда даже благожелательные к моим тезисам, и только когда очередь дошла до более щекотливой главы об «ответственности должностных лиц» за беззакония, он уже другим, мирным тоном, как будто чтобы оправдать недавнюю выходку, сказал, обращаясь ко мне: «Но послушайте, В.А., какое же отношение имеет это к сельскому хозяйству?..» Тут последовал для него главный конфуз. Один из крестьянских земских гласных, типичный домохозяин, в армяке, с длинной бородой, не раз принимавший участие в прениях, притом в самом охранительном смысле, неожиданно встал и, обращаясь к председателю, заявил: