У них в конторе Еву называли не иначе как «этой волшебной еврейкой, способной добиться чего угодно».
– У нее фотографическая память! – восхищались коллеги. – Она никогда не унывает. Иногда даже кажется, что таких идеальных людей не бывает.
Еву сократили зимой 1938–1939-го, когда вышел указ правительства, предписывающий уволить из госорганов опеки и соцобеспечения всех работников еврейского происхождения.
– Не бери в голову, – сказала Ева в последний день работы, – со мной все будет хорошо. Просто такие уж сейчас времена. И Добрачинский тут ни при чем. У него не было выбора. Вот, прочитай.
Она показала Ирене записку, написанную от руки на официальном бланке:
Дорогая госпожа Рехтман,
я приношу свои глубочайшие извинения за недальновидность и бессердечие своего вышестоящего начальства, настоявшего на вашем увольнении. Я осуждаю такие взгляды и решения. За шесть лет работы в нашем учреждении вы продемонстрировали высочайший профессионализм и исключительную преданность своему делу. Мне не оставили выхода, и я вынужден вас уволить. Тем не менее я буду счастлив выдать вам официальное рекомендательное письмо, которым вы сможете воспользоваться при поступлении на другое место работы.
C глубочайшими сожалениями,
Ян Добрачинский.
* * *
…Прозвучал отбой воздушной тревоги, и Добрачинский, угрюмо повесив голову, попросил внимания присутствующих.
– Внимание, друзья. Мне нужно вам кое-что сказать.
В убежище все затихло.
– Пожалуйста, отправляйтесь сейчас все по домам, – сказал он. – Не надо ни заниматься бумагами, ни навещать наших подопечных до понедельника. А там мы и увидим, что принесет нам этот понедельник.
Ирена думала, что он закончил, но он вдруг закрыл глаза, сделал глубокий вдох и запел своим колоритным баритоном «Марш Домбровского», национальный Гимн Польши.
– Еще Польска не сгинела…
К баритону Добрачинского присоединилось яркое сопрано Яги, начала подпевать своим сипловатым голосом Ирена Шульц, потом еще кто-то, еще… В конце концов голоса слились в мощный хор, и воздух завибрировал от звуков Польского гимна. До сего момента Ирена не чувствовала никакой душевной привязанности к «Маршу Домбровского».
Она всегда считала себя интернационалистом, а не патриотом. Но в этот день она пела гимн своей страны со страстью, гордостью и душевной болью.
Ирена Шульц пела с закрытыми глазами, и по щекам ее катились слезы.
Две Ирены покинули офис вместе. Придерживая висящие рядом с дамскими сумочками противогазы, они шли по изменившейся Варшаве, воздух которой наполнился запахом гари, столбы дыма там и сям поднимались в небо. В городе отключилось электричество, и трамваи застыли на улицах словно насекомые в кусочках янтаря. Они прошли мимо Саксонского сада, кажущегося теперь каким-то абсурдным в своей летней зелени и буйстве красок на клумбах, а потом мимо своей трамвайной остановки на улице Лешно. Сирены карет «Скорой помощи» и пожарных машин разносились над городом жутковатой полифонией. В расположенном за парком квартале их ждало страшное, доселе не виданное Иреной зрелище: дымящиеся руины, которые еще вчера были трехэтажным домом с магазинчиками на первом этаже. От развалин отъезжали пожарные экипажи, помощь которых срочно требовалась в другом месте. Бойцы гражданской обороны копались в развалинах в поисках раненых, но сомнений в том, что выжить после такого взрыва было невозможно, практически не было. Несколько тел уже лежали рядком на мостовой улицы в ожидании фургона из городского морга.
На Маршалковской царила какая-то неземная тишина… дым, развалины, мертвая лошадь, впряженная в перевернутую коляску, и никаких следов ее кучера. Две Ирены молча свернули на Желязную. На углу Желязной и Злотой они наткнулись на чадящие руины еще одного здания. Внезапно у них над головой заискрили провода, что-то загудело, и с лязгом и скрипом начали оживать трамваи. На водопроводной станции включились электрические насосы, и напор воды в пожарных шлангах внезапно поднялся до нормального уровня. Варшава будто приходила в себя после сердечного приступа. Из бомбоубежищ на белый свет начали выбираться люди, зигзагами среди развалин проехал автомобиль, вернулись к своей работе конные извозчики и велорикши. Пронзая воздух истошной сиреной, промчалась пожарная машина.
К остановке подъехал трамвай № 25, Ирена Шульц двинулась было к дверям, но вдруг сделала нечто, чего не делала до сих пор ни разу в жизни, – она обняла Ирену и крепко прижала ее к груди.
В тот вечер «Радио Варшавы» сообщило, что в первых налетах участвовал 41 немецкий бомбардировщик, что два из них были сбиты и что под бомбами погибло больше сотни мирных варшавян. О состоянии дел на границе не было сказано ни слова, но наступление немцев было названо «массированным и стремительным».
Через два дня Ирена увидела, как в направлении реки потянулись вереницы слишком старых или слишком молодых для армейской службы мужчин, водрузивших на плечи вместо ружей лопаты. Расклеенные на стенах домов плакаты призывали людей встать на защиту Отечества, мэр Варшавы Стефан Старжинский
[34] обращался в них к горожанам с просьбой отправиться рыть оборонительные рвы и окопы. Лопаты против гитлеровских танков.
Трудоспособные мужчины!
Выходите из города!
Переходите Вислу!
Все на строительство оборонительных линий!
Легионы мальчишек и стариков с лопатами на плечах оставили у Ирены гнетущее впечатление. Когда она вернулась домой, звонил телефон. Это был Стефан, учитель истории, с которым она познакомилась в Варшавском университете. Ирене казалось, что у него к ней имеются определенные романтические чувства… да и, если честно, она к нему тоже была неравнодушна. Но она до сих пор была замужем за Митеком, а посему они со Стефаном ограничивались вечерними беседами о социализме, правах меньшинств и авангардных поэтов.
– Я уезжаю из города, – сказал он по телефону, – судя по всему, я отправляюсь перегруппировываться.
Потом он засмеялся, и Ирена услышала того загадочного, циничного в политических вопросах Стефана, который так ее привлекал:
– Мне как-то странно это слышать. Перегруппировываться? Когда мы вообще не группировались?
– Тебе обязательно из всего делать шутку? – спросила Ирена.
На линии воцарилась тишина, и она подумала, что их разъединили или, может, она обидела его своей резкостью.
– Стефан? Ты пойдешь на войну?
– Я не могу отказаться, – в его голосе зазвучала совсем детская уязвимость. – Все подумают, что я трус. Я так думаю, что чувство стыда у меня гораздо сильнее цинизма и страха.