Вот Хемингуэй и старается держаться подальше от беспутного друга, за которым охотились репортеры и ходили по пятам американские туристы — а вдруг этот знаменитый алкоголик, живая легенда, постоянный герой криминальной парижской хроники что-нибудь да выкинет. И «герой» выкидывал — напившись, впадал в буйство, ерничал, называл себя человеком второго сорта, в июне 1925 года в письме Гертруде Стайн, с которой Хемингуэй познакомил его весной, заявляет: «По сравнению с людьми первого сорта (понимай — с адресатом письма, с Хемингуэем) я — сорт второй, у меня множество недостатков». Любил посыпать голову пеплом. Вот, например, что он пишет Хемингуэю в сентябре 1929 года: «Расплачиваться за мое положение пришлось обычной моей нервной депрессией и пьянством до той степени, когда на меня может с презрением смотреть последний мальчишка-официант… Я собираю вокруг себя всех и рассказываю, что никто меня в мире не любит… Если не пью, я совсем одинок… извожу себя». Исповедь в духе Мармеладова.
Морли Каллаган вспоминает, что Хемингуэй очень просил его не давать Фицджеральдам своего адреса. С этой же просьбой обращается Хем и к Перкинсу: был случай, когда хозяин квартиры, которую снимали Хемингуэи, выставил Фицджеральда за дверь, и было отчего: тот явился под утро, помочился на пороге, а потом принялся ломиться в квартиру и даже ударил хозяина. «Пьет и пристает» («Drunk and a nuisance») — таков был вердикт автора «Прощай, оружие!», не верившего, что Скотт образумится: «Со Скоттом ничего не поделаешь. Сколько бы его ни били парижские таксисты (и владельцы парижской недвижимости), ему всё не впрок».
И Фицджеральд начинает понимать, что для Хемингуэя он — персона нон грата. «Мы с Эрнестом встречались, — записал он в конце 1920-х, — но это был совсем другой Эрнест, более раздражительный, более скрытный. Он скрывал от меня, где живет, чтобы я, напившись, не нагрянул к нему чего доброго среди ночи и не дай бог чего-нибудь не натворил в его жалкой квартирке». Человек, как мы знаем, открытый, эмоциональный, Скотт вместе с тем не лишен проницательности, он чувствует отчуждение друга. Чувствует, что им уже не сойтись: «Я говорю от имени проигравших, Эрнест — от имени победителей. Нам с ним больше не о чем говорить, сидя за одним столом». Начинает понимать и другое: Хемингуэй — и как художник, и как человек — совсем не так безупречен, как ему поначалу казалось. «Эрнест не преминет протянуть руку помощи тому, кто стоит ступенькой выше, чем он сам», — читаем в его «Записных книжках». Писатели, как видите, обменялись любезностями: Скотт, по Хемингуэю, груб с теми, кого считает ниже себя; Хемингуэй, по Фицджеральду, любит помогать тем, кто стоит выше его.
В начале 1930-х дружба уже выдыхается, однако Хемингуэй делает хорошую мину при плохой игре: в письмах «баловня судьбы» к «бедняге Фицджеральду» покровительственный тон («тебе как никому нужна дисциплина») сочетается с попыткой вернуть отношениям их прежнюю шутливую, ерническую интонацию. «Если тебе суждено погибнуть, — пишет Хемингуэй Скотту в конце 1935 года, — я, будь спокоен, напишу на тебя отличный некролог. Твою печень мы отдадим в музей Принстонского университета, сердце — в отель „Плаза“, одно легкое — Максу Перкинсу, другое — Джорджу Хорасу Лоримеру. Маклиша
[69] же подрядим написать в твою честь мистическую поэму, которая будет прочитана в твоей католической школе (в Ньюмене, так ведь?)». В этой безобидной, казалось бы, шутке Хемингуэй ухитряется пройтись по всем «слабостям» своего адресата: пьянство, страсть к развлечениям, эзотерика, католическое воспитание.
На какой ноте отношения между Фицджеральдом и Хемингуэем кончились, мы уже знаем. Напомним: точку в этих отношениях поставил Хемингуэй в «Снегах Килиманджаро». Прочитав в этом знаменитом рассказе про «беднягу Фицджеральда» и про то, как он преклоняется перед богатыми, Скотт в письме, написанном Хемингуэю в июле 1936 года, просит друга изъять «беднягу Фицджеральда» из следующего издания рассказа. Особенно его расстроило, что его пожалели, назвали «беднягой»; такое унижение, тем более от человека, которого он искренне любил, пережить было трудно: «„Бедняга Скотт Фицджеральд“ и т. д. несколько испортили мне впечатление… я всю ночь не сомкнул глаз… убери мое имя… Если мне захотелось написать свою de profundis
[70], это еще не значит, что я созываю друзей причитать над моим трупом».
Есть, однако, в этом рассказе не только «причитания», но и прямые, откровенно оскорбительные намеки. Кого как не Фицджеральда имел в виду автор, когда рассуждал о писателях, которым «приходится писать, чтобы поддерживать свой образ жизни, хотя вода в колодце иссякла и вместо искусства получается макулатура»? Намек очевиден — Скотт исписался, но Фицджеральд оскорбление сносит, делает вид, что намека не понял, — во всяком случае, пишет Перкинсу как ни в чем не бывало: «Выпад Эрнеста против меня напоминает бессмысленную детскую забаву, поэтому, собственно, я и не испытал особого раздражения». Хорошенькая забава — сказать другу, что его талант иссяк, что пишет он исключительно по инерции, к тому же из рук вон плохо. Чем же объяснить такое миролюбие, ведь Фицджеральд — человек резкий, взрывной и за себя постоять вроде бы способен? Тем, что он по-прежнему боготворит собрата по перу? Или тем, что и в самом деле считает, что вся эта история не стоит выеденного яйца? В конце концов, это же рассказ, вымысел. И «Праздник, который всегда с тобой» — тоже ведь скорее «fiction», чем «non-fiction». Или тем, что в 1936 году ему и без Хемингуэя несчастий и хлопот хватает? А возможно, Скотт давно уже сжился с тем, что Хем с ним не считается. Не случайно же в письме Скотта с просьбой убрать из рассказа его имя есть «примирительная» фраза: «Я понимаю, что ты это не со зла» («No doubt you meant it kindly»). Нет, рвать отношения со своим кумиром, законодателем литературных мод и властителем дум, в планы Фицджеральда никак не входит.
Фицджеральд не чувствует (или делает вид, что не чувствует) себя обиженным, Хемингуэй, сходным образом, не чувствует себя обидчиком. Да он и не собирается оправдываться; я согласен, пишет он в ответном письме, снять твое имя, но и ты меня пойми: после всех твоих «бесстыдных признаний» в «Эсквайре» (Хемингуэй имел в виду автобиографические очерки «Крушение») я счел, что тебе уже ничто повредить не может. Ты, дескать, сам развязал мне руки… Выходит, наше предположение было верным: Хемингуэй — человек сильный, властный и вдобавок безжалостный, такому, как Фицджеральд, «лузеру» и пьянице, симпатизировать готов, но считаться с ним нужным не считает.
«У него начинается мания величия, — написал спустя месяц Фицджеральд Беатрис Дэнс, — и я впадаю в уныние». Манию величия Хемингуэя Фицджеральд разглядел слишком поздно… Остается только грустно пошутить: «Мы рады сообщить вам, что впредь произведения Эрнеста Хемингуэя будут появляться исключительно на почтовых марках Соединенных Штатов». И, однако ж, отношения сохраняются: худой мир лучше доброй ссоры. В письмах Перкинсу Хем и Фиц уверяют своего общего приятеля и редактора, как, «несмотря ни на что», они любят друг друга. «Я всегда считал свою дружбу с ним одной из самых важных примет моей жизни», — пишет Перкинсу Фицджеральд в 1935 году. Правда, добавляет: «Но боюсь, эта дружба смертна». «Смерть» уже наступила, тем не менее Хем и Фиц продолжают переписываться, обмениваются только что вышедшими книгами с дежурными комплиментами в дарственных надписях. На экземпляре романа «По ком звонит колокол» Хемингуэй пишет: «Скотту с любовью и уважением» (нет ни того ни другого). «Это прекрасный роман. Никто из нынешних писателей не мог бы создать ничего подобного. С прежней любовью», — платит ему той же монетой Фицджеральд: известно, что «Прощай, оружие!» Скотт ставил выше «Колокола». Так, по принципу «за что же, не боясь греха», они заученно, по инерции, нередко лицемерно, хвалят друг друга. И в конце писем не забывают приписать: «дружески», «всегда твой», «твой друг», «всегда твой друг» — дружбы, однако, как не бывало.