Все детали Гантер тщательно осмотрел, проверил, чтобы прокладки под кожух маховика и поддон были без дефектов, зеркало цилиндра — без царапин, чтобы клапан был герметичным, топливный и масляный фильтры — промытыми. Собирать игрушечный автомобиль не так сложно, как настоящий, и, например, трубопроводы или масляный насос вовсе ни к чему, но Гантер не мог допустить обмана — приделать колеса к пластмассовой коробке и выдавать ее за машину нечестно, в пластмассовой коробке не уехать на край Земли.
С раннего детства Гантер знал, что все игрушки живые, хоть и не бессмертные. Он понял это однажды после трехмесячных каникул, вернувшись домой с моря. Родители суетились на кухне, распаковывали сумки, готовили ужин, а он ходил по дому, прохладному и немножко сырому, пахнущему пылью и плесенью, одинокому до дрожи. У Гантера тогда сжалось сердце, и почему-то стало жалко тусклые ледяные стены, он подумал — нельзя бросать дом так надолго — и вдруг увидел своего старого плюшевого ежика, большого, серого, с голубыми волосиками на голове и синими лапками. Ежик сидел на пианино, как маленький грустный человечек, свесив ножки, одной лапкой упираясь в полированную деревянную крышку, другой — в собственную коленку, и круглыми черными глазами безрадостно смотрел в окно. «Еженька! Еженька!» — лицо Гантера скривилось, он готов был зареветь, ощущая в груди какую-то безотчетную смутную тревогу. Схватив ежика обеими руками под мышки, как матери хватают своих забегавшихся на игровой площадке крох, Гантер прижал игрушку к сердцу и, всхлипывая, побежал в другую комнату — проведать зайца.
— Иди ужинать, Гантер! — из кухни донесся глухой мамин крик и запах жареной картошки.
Заяц лежал на клетчатом покрывале ничком, и под мохнатыми растрепанными ушами мордочки не было видно. Гантер бросился к нему, перевернул. Сонные глаза под прикрытыми веками отрешенно смотрели в одну точку — будто у смертельно уставшего от постели больного.
— Гантер! — снова крикнула мама.
«Заинька. Еженька». Гантер поднял большую лапу ежа и обнял ею зайца, прислонил длинноухую головку к серенькой плюшевой щеке. «Вот так, вот так», — нашептывал мальчик, устраивая ежика и зайца на своей подушке под одеялом.
— Никакого порядка! Куда запропастился этот мальчишка?
Безответный, бьющийся о пол и потолок, мамин голос звучал где-то недалеко, но Гантер застыл посреди комнаты, расставив ноги, словно Геракл на вершине горы, и устремив испуганный взгляд в угол. Там, в темноте, под столом распластались две огромные неподвижные куклы. Одна — девочка с длинными сухими волосами и дыркой в животе, раздетая до трусов, лежала на боку, раскинув руки и ноги, бледная, почти белая. Другая кукла — мальчик, в светлых шортиках и светлой футболке, в старых зеленых носках Гантера, головой упирался в пол, ноги у него были согнуты в коленях, левая рука подогнулась под живот, а правая тянулась к девочке с дыркой в животе. Гантер помнил, что на месте дырки раньше красовалась круглая пластмассовая кнопка-микрофон — с ее помощью девочка произносила слово «мама».
Отец Гантера вошел в комнату внезапно. Он засучил рукава, пока помогал жене на кухне, зачесал жирные серебряные волосы назад и с боков заправил пряди за уши. От него пахло растительным маслом и луком, на носу с багровыми прожилками и на лбу выступил пот, а глаза покраснели. Он окинул комнату сперва сердитым недовольным взглядом, затем увидел ежика и зайца под одеялом, ухмыльнулся:
— Что, парень? Спать уложил своих друзей? Соскучились они без тебя. Не понимали, наверное, за что ты их бросил, — отец помолчал. — А эти чем не угодили? — спросил он, указывая на кукол под столом.
Гантер стоял спокойно, только плечи иногда подергивались, словно от холода или беспокойства, какое охватывает иных людей в моменты близости со стихией, когда предчувствуешь в море, что вот сейчас, среди водорослей мелькнет рыба или змея.
— Они мертвые, — сказал Гантер. — Их придется выбросить.
И стараясь не думать о том, почему живые стали мертвыми, он отправился ужинать, а мама весь вечер злилась. Сначала на папу — за то, что он ничего не умеет делать руками — хотя папа никогда ничего не умел делать руками — потом на Гантера за безалаберность и невнимательность: вон даже кукол до какого состояния довел, теперь выбрасывай, пожалуйста, а еще могли бы кому-нибудь пригодиться, да хоть в детский дом бы отдать, да, конечно, в детский дом, кто-то и не мечтал о таких куклах, почему, ты думаешь, детдомовцы преступниками становятся — от злобы, от нищеты, от ощущения несправедливости, не было и не будет у них таких кукол, а у тебя были, а ты не ценишь и т. д., и т. п. Гантер где-то в глубине души удивлялся и думал, что, наверное, не все детдомовцы становятся преступниками, а если и становятся, то не потому, что им кукол не покупали. «Быть может, — гадал мальчик, — кукол принесли в дом еще до моего рождения. Какие-то люди, не знавшие, кем беременна мама».
После ужина мама хлопала в ладоши и плакала. Из родительской спальни раздавались ритмичные шлепки, словно кто-то дотрагивался до гигантских водорослей, и они тут же лопались. Эти звуки всегда сопровождали мамины слезы. От радости она в ладоши не хлопала. Громкий смех, громкий голос, резкие движения и внешние признаки чрезмерной веселости, как правило, являлись предвестниками рыданий.
— Не могу видеть твою пьяную рожу и эти грязные сгнившие полы!
— Какие же они грязные?! Ты их мыла три часа!
— Их сколько ни мой — рухлядь, трухлявая гниль, убожество, кошмар! Любой мужчина уже бы давно все поменял! А мебели этой сколько лет? Дверца у шкафчика на кухне на соплях, не ровен час оторвется! Ненавижу! Ненавижу! Ненавижу!
Гантер слушал мамины крики из своей комнаты и знал, что эти крики прогнали его сон, и теперь ощущение сосредоточенности в воздухе не рассеется часов до трех утра, и ночью сквозь чуткую тишину до него будет долетать скрип родительской постели, прерывистое дыхание и толчки пространства — как во время землетрясения или урагана. Затем на какое-то время дом утихнет, но не успокоится, его призраки притаятся на несколько минут, может, на час, как меткий стрелок в кустах на охоте, и снова мать ударится в истерику. Будет плакать, замолкать, — затем всхлипывать, замолкать — затем плакать снова и снова.
Отец Гантера предпочитал не говорить о том, как умерла его жена. Утонула в ванной — и все. Как женщина, обожавшая плавать в волнах и в хорошую погоду часами не вылезавшая из воды, отмахавшая огромные расстояния вдоль берега и за буи, за скалы, на дикий пляж и обратно (когда мама с папой и с Гантером отдыхали на море, рыбаки свистели маме с лодок, потому что она внедрялась в их «профессиональную зону» и на глубине отпугивала треску), как такая женщина могла утонуть в ванне, Гантер даже не спрашивал. Он знал, что мама утонула в ванне от депрессии, в которую папа никогда не верил.
— В наше время напридумывали много умных слов, чтобы не называть вещи своими именами. Если человек распущен до безобразия, значит, он депрессией болен. В поле бы пахала каждый день, не было бы депрессии. Семерых детей бы кормила, не было бы депрессии. Старую мать из Эльзаса забрала бы домой, ухаживала бы за умирающей денно и нощно, не было бы депрессии, — возмущался отец, когда сын приходил из школы, где одноклассники по горячим следам, наслушавшись то ли родителей, то ли преподавателей, с интересом выясняли у товарища, утопилась его мать или приняла пузырек снотворного, как Мэрилин Монро.