То, что между Кимом и Пильняком в результате совместной работы над книгой сложились непростые и довольно необычные отношения, замечали многие. Известно, что существовала обширная переписка этих фактически соавторов, но при аресте Пильняка в октябре 1937 года весь архив был изъят чекистами и потом бесследно исчез. Сам же Ким, судя по всему, вообще не считал нужным хранить письма и документы, понимая, в силу своей профессии, что однажды это может выйти боком. Именно знакомству Романа Кима и Бориса Пильняка мы обязаны самым ранним описанием внешности и манеры поведения нашего героя. Пусть оно относится к более поздним временам — 1933–1934 годам, но всё же именно в гостях у Пильняка журналист Лев Славин, будущий автор «Интервенции» и «Возвращения Максима», увидел автора глосс. «Кажется, впервые я встретил Рому у Бориса Пильняка, в деревянном коттедже на Ленинградском шоссе… Он несколько сторонился нас. Подчеркивал, что он сам по себе. Зачем бы ни привел его в свой дом Пильняк — по литературным ли делам или как живой справочник по Японии, — Ким держался там как свой. С нами не смешивался. Пожалуй, некоторое исключение он делал для Бориса Лапина, с которым его связывали востоковедческие интересы. Мы же больше, чем хозяином дома, интересовались Кимом. Только что появилась его острая, оригинальная книжка “Три дома напротив, соседних два”, очень, кстати, понравившаяся Горькому… Это (Ким. — А. К.) был человек-айсберг. На поверхности мы видели корректного моложавого джентльмена, одетого с изысканной элегантностью, даже модника. На узком смуглом лице Романа Кима играла любезная улыбка, в глазах, прорезанных по-восточному, немеркнущая наблюдательность. Там, в подводной, незнаемой части, возможно, кровавые схватки, тонкие поручения, поступки, приобретшие молниеносную быстроту рефлексов, а когда нужно — бесконечно терпеливая неподвижность Будды»
[194].
Думаю, что именно «человек-айсберг» подсказал Борису Андреевичу Пильняку крамольную мысль о том, что утверждение: «каждый японец за границей — обязательно государственный шпион» — не совсем верно, результат пропаганды еще царских времен и попыток возложить вину за поражение в Русско-японской войне, за собственную лень, безалаберность и воровство на «вездесущих японских шпионов». Японцы и в самом деле сами себя часто склонны видеть способными и эффективными разведчиками, но считать, что они действительно являются таковыми — все-таки преувеличение, легенда. Это смелое суждение в 1937 году означало бы смертный приговор любому, кто осмелился бы его высказать (Борис Пильняк был расстрелян в 1938 году как «японский шпион»), но в 1926-м еще оставалось не замеченным ни читателями, ни критиками, ни ОГПУ. Между тем это исключительно важная фраза. Мнение о том, что не каждый японец за границей обязательно является разведчиком, с такой убежденностью мог вербализовать только специалист — разведчик или контрразведчик, не понаслышке знакомый с практикой японского шпионажа, но никак не писатель. Наоборот, Пильняк был раздражен тотальной слежкой за ним и сам он скорее уж написал бы о том, что «все японцы — шпионы». Японская полиция специально опекала плотно и навязчиво, считая, что писатель является агентом ОГПУ, и поставив себе четкую цель: «Мы будем неотступно следить за ним и вынудим его уехать»
[195]. Но кто-то сдержал его справедливый мстительный порыв, остановил руку писателя и направил ход мыслей в другую сторону — сторону анализа. В результате Пильняк лишь емко, но кратко высказывается о почете тайной службы в Японии, а загадочный «кто-то» — разумеется, это был его консультант-соавтор — использует эту фразу в своих интересах: создает соответствующую глоссу — первую статью о синоби и ниндзюцу на русском языке, а судя по списку цитируемой в ней литературы, и одну из первых на языках европейских.
Современные профессиональные ниндзюцуведы располагают списком исследовательской литературы по искусству тайного шпионажа на многих языках по крайней мере за последние полтора века, однако приводимых Романом Кимом книг в них нет. Почему? Ф. В. Кубасов из Института восточных рукописей в Санкт-Петербурге считает, что «их нет в списке потому, что они не являются в строгом смысле исследовательской литературой по ниндзюцу: Словарь “Гэнкай” профессора Оцуки — книга хорошая, но слишком общая, и фиксирует скорее расхожие представления, чем подлинную историю. Повесть “Из биографии великого вора-покровителя бедных Нэдзумикодзо Дзирокити” — произведение массовой развлекательной художественной литературы. “Похождения великого разбойника, друга бедноты Дзирайя”— то же самое»
[196].
Что же касается вышедшей прямо перед публикацией «Корней…» книги В. Латынина, в которой снова повторяется известная мысль о тотальном японском проникновении в чужие секреты, то для Кима она скорее способ соединить в одном тексте упоминания о современном японском шпионаже и об искусстве синоби, незаметно выстраивать четкую связь между легендами, историей и реальностью. «Ким все-таки очень четко мыслит ниндзюцу вместе с современным ему шпионажем», — считает Ф. В. Кубасов, вводя даже определение «Ким-ниндзюцу», то есть искусство синоби по методу, по трактовке Романа Кима, и относясь к нему максимально критично и объективно. «Насчет Ким-ниндзюцу сложно сказать что-либо определенное. Во всяком случае, связывать эту тему с его службой в разведке у меня оснований точно нет. Любопытно, что оба они с Пильняком считают ниндзюцу частью не только прошлого, но и настоящего современной им Японии. Так Пильняк пишет именно “есть целая наука…”, а не “была”. Из выписок, приводимых Кимом, советский читатель тоже, вероятно, должен был бы сделать вывод, что в Японии 1920-х годов ниндзюцу как таковое еще практиковалось. Любопытно, что книги о благородных разбойниках Нэдзумикодзо и Дзирайя, на которые ссылается Ким, — это тот пласт японской литературы, который у нас в переводах по сей день никак не представлен. Да и на Западе, насколько я знаю, тоже»
[197].
В списке приведенной Кимом литературы о синоби шесть книг и статей на четырех языках. К толкованию собственно ниндзюцу отношение имеют три из них, все на японском языке. В свою очередь, из этих трех два произведения относятся к жанру приключенческой литературы и, как уже говорилось, до сих пор не имеют перевода на русский язык. Следовательно, Роман Ким кое-что читал о ниндзюцу на японском (возможно, в Японии), очень этой темой интересовался, но никогда не сталкивался с ней на практике или сознательно выбирал стиль неофита, непрофессионала. Отныне во всех более поздних и прежде всего посвященных тайной службе произведениях Кима мы будем сталкиваться с этим странным, пока не имеющим разгадки феноменом: непонятно — то ли он действительно в этом не разбирается, то ли старательно и весьма успешно маскируется под дилетанта, боясь обнаружить свой профессионализм.
Что же касается ниндзюцу, то в эпоху позднего Мэйдзи и Тайсё, то есть в начале XX века, рассказы, книги и произведения искусства на эту тему были необыкновенно популярны в Японии. Если Роман Ким действительно жил там в это время и был большим любителем старого Токио, как о нем писали его знакомые, то, конечно, баллады о синоби, как часть городского фольклора, не могли пройти мимо него. Упоминания о Нэдзумикодзи, о Дзирайя должны быть оттуда — из японской юности, это было бы логично. Но в списке приводимой литературы обозначены годы издания. Биография Нэдзумикодзо Дзирокити, которой пользовался Роман Ким, всего-навсего 1922 года выпуска (18-е издание, как помечает автор глоссы). Неясно, каким изданием книги Момокавы о разбойнике Дзирайя пользовался Ким — их тоже было несколько, но что-то заставляет думать, что и эта публикация была совсем недавней. Снова, как и в случае со статьей о японском национализме, для Романа Николаевича как будто не существует Японии до 1918 года. В одной из глосс он так и пишет: «До 1918 года [в Японии] была до-история. Настоящая история, туго набитая фактами и связная, идет с 1918 года»
[198]. Рассказывает при этом Ким совсем о другом (речь идет о пролетарской литературе), но воспринимаются эти слова, как относящиеся к самому автору, к его биографии, к его Японии.