Тяжелый он был, как конь. Я дотащил его до сарая, здорово запыхавшись. Матрас, одеяло и белье я сбросил на пол, положив мужика на голые доски. Я снял ключи от школы с тайного крючка за пианино и обреченно пошел выполнять свой гражданский долг — звонить в службы, у которых никогда не бывает ни перерывов, ни выходных.
— Слышь, парень, — отчетливо вдруг сказал мужик, — не ходи никуда, не надо.
Я замер. В его голосе мне послышалась угроза, поэтому, когда я повернулся к нему, я ожидал в руке у него увидеть «ствол». Мне ведь и в голову не пришло обыскать его: разве могут быть плохими намерения у человека, лицо у которого похоже на фарш?
Я оглянулся, мужик лежал, как лежал, он только пытался разодрать окровавленные, заплывшие веки и даже изобразить разбитыми губами улыбку.
— Слышь, парень, не надо медицины. Ты мне водочки плесни, если есть. Лучше нет анестезии. Я не синяк, пью только когда больно.
Водочки у меня не было. Но в самодельном шкафу над столом стояла мензурка со спиртом, которую я взял в кабинете химии, чтобы прежде чем склеить развалившийся ботинок, обезжирить его подошву. Не знаю, почему я послушно достал мензурку и протянул ее мужику.
Я протянул ему мензурку, забыв предупредить, что это спирт и нужно бы разбавить. Он вылил содержимое в свою окровавленную пасть, проглотил, и, кажется, потерял сознание, или умер, потому что перестал дышать и замер, уронив руку с мензуркой на грудь. Открыты или закрыты у него глаза, в этом кровавом месиве было непонятно.
Я испугался здорово — труп на моем лежаке, в моем сарае, с моей мензуркой в руке. Я только что выпутался из одной истории, обрел спокойствие, уверенность, свое настоящее имя, и вдруг опять такая… «замута», как выражается Беда. Я дал задний ход, спиной открыв дверь, впуская холодный воздух в сарай. Я решил: на этот раз никакой самодеятельности, иду в учительскую, звоню ментам, пусть осматривают, пусть допрашивают, пусть фиксируют. Я готов через все это пройти, потому что абсолютно ни в чем не виноват. Я уже вышел на улицу и хотел закрыть дверь, но труп вдруг задышал и внятно сказал:
— Не надо ментов, брат. Я отлежусь и уйду. Дай, оклемаюсь маленько.
Я закрыл дверь, но не снаружи, а изнутри, взял мужика за руку и нащупал пульс — он был частый, поверхностный, готовый прерваться в любую секунду.
— Ты можешь не дотянуть до утра, — сказал я, усмехнувшись, хотя весело мне не было.
— Эх, — тоже усмехнулся мужик, дернув размолоченной физиономией, — мне бы зубы вставить, да жениться за три дня до смерти!
Я вдруг понял, что он еще долго протянет, и медицина тут не при чем. Я это понял, успокоился, расслабился, и решил — к черту ментов, не хочу, чтобы они осматривали, допрашивали, фиксировали. Я ощутил, что физкультура помогла, я дико хочу спать, время четыре утра, а мне в семь нужно открыть школу, чтобы технички успели помыть классы до начала занятий.
— Не беспокойся, брат, я оклемаюсь немного и уйду. Я дотяну до утра, не волнуйся. — Он опять затих, перестал дышать, но я устал беспокоиться, устроился на полу, на матрасе, и, едва коснувшись подушки, заснул, как убитый.
* * *
Утром я проснулся от того, что кто-то тряс меня за ногу.
Я улыбнулся, раскинул руки, чтобы поймать Беду, скрутить, и не дать ей чинить безобразия.
— Что, батарейка в шокере сдохла? Теперь палкой по пяткам? — блаженно спросил я и открыл глаза.
Надо мной нависала рожа, страшнее которой я не видел ни в одном ужастике. Вместо глаз красно-синие отеки, на щеке рваная рана, разбухшие губы, беззубая улыбка. Я не удержался и позорно заорал, как старуха, услышавшая шорох за дверью.
— Да ух ты господи, да не ори же ты так, брат! Это я, Женька Возлюбленный, ты меня ночью от смерти спас!
Я протер глаза, потряс головой, как собака, и все вспомнил.
— Какой ты, говоришь, Женька?
Он загоготал, открыв пасть с сильным перекосом влево, видимо, справа отек был сильнее, и это делало его мимику ассиметричной. Мне опять настоятельно захотелось заорать и, как в детстве, спрятаться с головой под одеяло.
— Женька я, Возлюбленный! Фамилия моя такая, могу паспорт показать!
— Не надо, — отмахнулся я. Мне совсем не хотелось проверять у него документы: жив и ладно. Я встал и пошел включать чайник.
— Я тут похозяйничал немного, — смущенно сказал Женька, и я обнаружил, что чайник уже горячий, буржуйка растоплена, а в жестяном баке умывальника свежая порция воды, налитой из ведра, которое я каждый вечер приносил с собой из школы.
Я посмотрел на мужика. Здоров он был сильно: ростом с меня, широченный в плечах, костистый; лет ему было, не поймешь сколько: может, тридцать, а может, шестьдесят. Он снял сапоги и телогрейку, остался в растянутом свитере и босиком.
— Только ни заварки у тебя, ни кофе, — сказало чудовище по фамилии Возлюбленный. — Все баночки пустые. Что, хреново сторожам платят?
— Хреново, — согласился я и налил в граненый стакан кипяток из железного электрического чайника.
— А ты сахарку туда кинь, веселее будет, — посоветовал Женька. Говорил он с трудом из-за разбитого рта, но советы давал охотно.
Я взял из коробки два куска рафинада и алюминиевой ложкой размешал его в кипятке.
— Присоединяйся, — позвал я Возлюбленного разделить со мной трапезу.
Он шагнул к столу, взял железную кружку и повторил мои манипуляции с кипятком и сахаром.
— Да, — вздохнул он, отхлебнув кипяток, — скуден быт доблестных сторожей.
— Я учитель, — счел нужным я на этот раз поправить его, и достал из шкафа пакет с сушками. Вообще-то по утрам я варю себе пакет геркулеса, но сейчас на это не было времени. Женька взял одну сушку и бросил ее в кружку с кипятком. Я усмехнулся потихоньку — с его зубами только манку-размазню хлебать.
— Скуден быт самоотверженных учителей, — сказал Женька, жадно рассматривая, как набухает в кипятке сушка.
— А ты знавал лучшие времена? — хмыкнул я.
— Хочется сказать, что да, но придется признать, что нет. — Для своего бомжеватого вида он очень витиевато выражался. — Но я точно, брат, скажу: стакан кипятка и крыша над головой — это уже хорошо.
— У тебя все цело — руки-ноги? Кто тебя такого коня так уделал? Ты что, не отбивался?
— Так пацаны, дети еще! Я если такого пацанчика ударю, даже вполсилы — убью сразу! Подошли, говорят, дай, батя, курить! А я уже год не курю — не на что! — он гоготнул. — Так и сказал, не курю я, пацан, и тебе не советую. Их трое подошло, а потом человек пять еще откуда-то налетело. И столько в них злости! Не столько силы, сколько злости! Повязки какие-то белые на рукавах, на них черный крест нарисован. С ног меня сбили, пинать начали. Я думаю, если задену кого — сяду потом, у них мамы-папы, а я — бомж, хоть и Возлюбленный, но отброс общества. Поднялся я на корточки и побежал, сначала на четырех, потом на двух. Слышу, они сзади догоняют и орут кому-то: «Игореха, стреляй!» И ведь, правда, пальнули, гады, только темно, промазали. Гнались они за мной метров двести. Стрелять больше не стреляли, но гнались. Я уже все, думаю, выдохся. У меня ноги больные, почки они отбили, глаза кровью залило, не вижу ничего. Тут смотрю, забор высокий, я через него и перемахнул. Думаю, раз забор, может, охрана какая есть. Слышу, сзади кричат: «Отбой, пацаны, там Дрозд в сарае, он от бабы своей свалил!» Я до кустов добежал и сознание потерял. — Он потер заскорузлой ладонью-лопатой висок. — Сотрясение у меня, наверное, ну ничего, оклемаюсь, да пойду потихонечку.