Они встречались в компании и наедине. Яворская играла роль увлеченной женщины, поклонницы таланта. Представляя Чехова новым посетителям своего «салона», говорила: «Наш генерал от литературы». В записках перемежала реплики из пьес с личными просьбами — то заказать салат, то быть на спектакле, то приехать к чаю, то помочь с переводом модной французской пьесы. Чехов приезжал, покупал, заказывал, исполнял то, о чем просила «очень милая женщина». Яворская умно и выигрышно шутила над собой. Чехов рекомендовал ее Суворину: «Она интеллигентна и порядочно одевается, иногда бывает умна. <…> Если бы не крикливость и не некоторая манерность (кривлянье тож), то это была бы настоящая актриса. Тип во всяком случае любопытный. Обратите внимание». В этом отзыве нет и тени сильного увлечения — но скорее итог невольного, почти машинального, изучения. Это почувствовала неглупая и очень близкая в то время приятельница Яворской, памятливая Щепкина-Куперник.
«Эскадра», то есть дружеская компания, не так часто, как в последние годы, но все-таки иногда собиралась в дни приезда Чехова в Москву. Бывали то там, то сям, слушали музыку. Но Татьяне Львовне казалось, что Чехов не с ними: «…зритель, а не действующее лицо, зритель далекий и точно старший — хотя многие члены нашей компании <…> были много старше его. <…> И где-то за стеклами его пенсне, за его юмористической усмешкой, за его шутками — чувствовались грусть и отчужденность. <…> радости у А. П. не было, и всегда на всё „издали“ смотрели его прекрасные умные глаза. И недаром он как-то показал мне брелок, который всегда носил, с надписью: „Одинокому весь мир — пустыня“».
В это же время Чехов встречался с Еленой Шавровой-Юст, уже замужней дамой, женой петербургского чиновника. Жила она теперь в столице, но в Москву наезжала довольно часто, навещала родных. Она запомнила ужин в «Большой Московской». Cher mâitre, «дорогой учитель», так Шаврова теперь называла Чехова, показался ей чем-то расстроенным, кашлял.
Его тогдашнее состояние угадывалось в январских письмах Суворину: «Только что вернулся с обеда, пил там мало, но во рту и в груди такое чувство, как будто я наелся мышьяку»; — «Был я у Левитана в мастерской. Это лучший русский пейзажист, но, представьте, уже нет молодости. Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы. Эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного: только молодость. Пейзаж невозможно писать без пафоса, без восторга, а восторг невозможен, когда человек обожрался. Если бы я был художником-пейзажистом, то вел бы жизнь почти аскетическую: употреблял бы раз в год и ел бы раз в день». Сердитое, раздраженное, почти злое письмо. И будто бы не столько о Левитане, сколько о самом себе, о надоевшем «угаре», словно о какой-то душевной оскомине от собственных «романов».
Суворин в ответном письме, видимо, высказался на этот счет, потому что Чехов с еще большей горечью написал 21 января: «Фю-фю! Женщины отнимают молодость, только не у меня. В своей жизни я был приказчиком, а не хозяином, и судьба меня мало баловала. У меня было мало романов, и я также похож на Екатерину, как орех на броненосец. <…> Я чувствую расположение к комфорту, разврат же не манит меня, и я не мог бы оценить, например, Марии Андреевны».
Речь шла о незаконной жене Потапенко. За ней укрепилась «репутация» болтливой, вульгарной, молодящейся, не очень разборчивой дамы. Петербургские литераторы обсуждали между собой, сколько стоят мужу ее капризы и запросы. Сплетничали, будто поэтому Потапенко так много печатался, всюду брал авансы. На слухи о его новых увлечениях она отвечала истериками, сплетнями о их семейной жизни, порой шантажировала.
Чехов не скрывал своей антипатии к сожительнице приятеля. Он с юности ценил в женщине красоту, грацию, природный, а не разыгранный темперамент, естественное своеобразие. Всегда подсмеивался над претенциозной, искусственной «оригинальностью», которой навидался на своем веку.
К таким женщинам относились его наблюдения, что они за редким исключением не так умны и справедливы, как мужчины, быстро начинают считать любовника своей собственностью. Правда, и мужчина, «обжирающийся» многочисленными любовницами, в его глазах, «свинья». В общем, как он выразился однажды, «и женщина и мужчина пятак пара».
Неотразимый и чуть таинственный в глазах многих женщин, Чехов не обременял себя «романами», влекущими за собой тяжелую многолетнюю связь. Все его известные любовные увлечения оказывались непродолжительными. Зимой 1895 года он признался в беседе с приятелями, что имеет дело почти исключительно с замужними женщинами. Однажды Фидлер записал в своем дневнике: «Два года назад он говорил мне, что никогда еще не лишил невинности ни одну девушку». Эта дневниковая запись сохранила слова Чехова: «Я, вероятно, никогда не женюсь, потому что могу жениться только по любви».
Много раз и по самым многообразным поводам мелькавшее в письмах Чехова слово «люблю» не было до сих пор обращено к женщине. Он готов был «отвертеться» от свидания в пользу приятельского мужского застолья. Уклонялся от слишком назойливого женского внимания. Знал цену неискренней дамской лести и фальшивым комплиментам, особенно актрис. Чехов не был и не слыл «дамским угодником». Но не походил и на женоненавистника, в чем его пытались обвинить некоторые читательницы, страдавшие, судя по слогу их писем, психическими отклонениями от нормы или когда-то сильно обиженные мужчинами. Наоборот, именно женские письма были полны признательности автору за уловленное ими в рассказах и повестях Чехова «глубокое томленье» человеческой души. Одна из читательниц не так давно написала ему, что ценит умение автора «наводить читателя на размышление, не давать ему всего просто, а заставлять его додумываться. <…> Есть в произведениях Ваших какая-то чудная загадочность».
Чехов не любил «вумных» особ, вроде чуждой ему Смирновой. Но встречал ли он действительно умных женщин? Естественных, свободных от предубеждений, не стремившихся казаться «интересными», не считавших себя «исключительными» натурами и не способных опускаться до «бабского», до мелких и пошлых побуждений? О немногих, как, например, о враче Елене Линтваревой, он говорил с неизменным уважением, чтил за преданность профессии. Иронически воспринимал умствования Гиппиус. Толи в шутку, то ли всерьез заочно «прописывал» ее мужу, Мережковскому, променять «свой quasi-гётевский режим, супругу и „истину“» на совсем другое — «на бутылку доброго вина, охотничье ружье и хорошенькую женщину. Сердце билось бы лучше».
В это время Чехов с интересом присматривался к В. А. Морозовой, новому, любопытному типу русской женщины — миллионерша, благотворительница, невенчанная жена Соболевского, редактора-издателя газеты «Русские ведомости».
Кажется, ни одна женщина к этому времени не привлекла Чехова умом как собеседница, с которой ему захотелось бы снова встретиться и поговорить. Но немного было и мужчин, с кем он ждал беседы. Пожалуй, Суворин, хотя Чехов, судя по отзывам, не считал его самым умным из тех, кого знал. Наверно, Короленко, но жизнь отдалила их друг от друга.
Между тем встреча с умным человеком, с талантом всегда доставляла ему ни с чем не сравнимую умственную и душевную радость, в чем он не раз признавался. Может быть, это ощущение было сродни чувству от собственного сочинительства — тайной, сложной беседы с самим собой.