Вряд ли в 1914 году автор ясно представлял себе будущую книгу, но то, что работа будет долгой, он уже видел. Мужество, с которым Джойс решается на нее, вызывает глубокое уважение. Мужество, которое потребовалось, чтобы вписать в нее все, что он узнал о Дублине и Триесте, удваивает эту признательность. Джойс решается на нее во имя человечества.
Глава двадцать вторая ВОЙНА, ИЗГНАНИЕ, ДРУЗЬЯ
When time began to rant and rage…
[91]
Первая мировая война ударила и по писателям, жившим за границей.
Джойса она в изрядной мере застала врасплох. Он только что закончил «Портрет художника в юности», начал «Изгнанников» и собирал заметки для «Улисса». Когда 28 июля 1914 года Австрия объявила войну Сербии, он с Джорджо поспешил к британскому консулу, но получил заверения, что никаких оснований для беспокойства нет. Затем он зашел к Борису Фурлану, жившему рядом с итальянским консульством, чтобы посоветоваться. Фурлан как раз был настроен весьма пессимистично, предполагая, что война затянется надолго, но Джойс поделился услышанным в консульстве и настойчиво успокаивал себя, когда вдруг толпа окружила консульство и люди рванулись к флагштоку, чтобы сдернуть флаг Италии. Почти немедленно перед консульством выстроился взвод солдат.
Перепуганный Джойс схватил Джорджо на руки и бросился прочь.
Тяжелее всех из Джойсов пришлось Станислаусу. Теперь это убежденный ирредентист, антиклерикал, либерал и страстный поклонник Гарибальди, критик Священной Римской империи и империи Ватикана; война не сделала его осторожнее, и нашлись люди, обратившие внимание властей на его едкие замечания. Но Станислаус даже отправился с приятелем в турне по линии укреплений Триеста. 9 января 1915 года он был задержан и направлен в австрийский лагерь для интернированных — до самого конца войны.
Джеймса Джойса не тронули и даже оставили в Scuola di Commercio, а Джоакино Венециани взял его вести коммерческую переписку на своей фабрике красок. К нему перешли ученики Станислауса и среди них молодой триестинец Оскар Шварц, такой же скептик, как и Джойс. Но Шварцу его учитель показался еще более странным, особенно после первого урока на виа Донато Браманте.
Длинная комната с множеством стульев, пианино, дымок тлеющих благовоний, а на столике для чтения, сделанном в стиле церковных подставок под книги, лежит переплетенный в пергамент, наподобие молитвенника, экземпляр «Камерной музыки» — тот самый, который Джойс еще в Дублине заказывал для Норы. Вместо икон висели фото нескольких скульптур Ивана Мештровича с прошлогоднего венецианского биеннале. Джойс вырезал их из каталога, заказал рамки и остекление, наклеил собственноручно выписанные названия. На одной была крестьянка с вздутым животом, лицо искажали родовые муки, с жидких волос сползал растрепанный парик. Под снимком была надпись «Dura Mater» — «Упорная мать». На второй мать с исхудалым младенцем у обвислой груди — «Pia Mater», «Скорбящая мать». Третья изображала статую уродливой старухи, и на этой раме Джойс вырезал строку из пятой песни дантевского «Ада»: «А там Елена, тягостных времен/ Виновница…»
[92] Шварц возмутился:
— И это Елена?
Джойс со смехом посчитал ему, сколько лет Елена прожила с Менелаем, прежде чем сбежала к Парису, сколько провела в Трое, а потом снова в Спарте, у Телемаха, и подвел итог чудовищной цифрой возраста Елены, когда ее в аду встречает Алигьери. Шварц упрямился:
— И все равно она остается навечно прекраснейшей из женщин, которой восхищались старцы у врат! Вы убили Елену!
Джойс, заливаясь хохотом, повторял: «Убил Елену! Убил Елену!» Впоследствии его точно так же обвинят в «убийстве» Улисса и Пенелопы. Но пока его забавляло и то, что своих учеников Станислаус учил по «Дублинцам». Он перевел их на «Гамлета».
На уроках и после них, за графином белого в траттории «Бонавиа» Джойс с учениками разговаривал о многом и бывал резок и непримирим. Терпеть не мог Вагнера и повальной моды на него, говорил, что от творца «Нибелунгов» несет дешевой сексуальностью, и хвалил Беллини. Оспаривал и мнение об итальянском как о лучшем языке поэзии — слишком грузен, слишком часто использует свои семь гласных подряд. Лучше всего для поэзии английский: много гласных, много аллофонов, куда более тонкая инструментовка стиха. «Самый чудесный язык мира». Именно тогда он принес свое новое стихотворение, «Простое», посвященное Лючии. Шварц, увлеченный Бенедетто Кроче и его экспрессионизмом, сказал, что Джойс не прав, поясняя смысл, ибо стихотворение — это чистая музыка. Джойс выслушал его со вниманием и ответил: «Ты все понял». Много позже он так же будет отстаивать толкование «Поминок по Финнегану» как текстомузыки. Но разговор о психоанализе оказался менее удачным: Джойс решительно отказался признать правоту Фрейда и фыркал над «механической символикой». Зато много раз обсуждалась тема национальных различий. Как-то раз Джойс соотнес семь смертных грехов с европейскими нациями. Обжорство досталось англичанам, гордыня — французам, гневливость — испанцам, похоть — почему-то немцам, а вот праздность, увы, — славянам. I «Итальянский грех? Алчность», — безапелляционно утверждал он. Столько раз его надували торговцы! Как безжалостно его обобрали в Риме! Как мучили его квартирохозяева из-за паршивых долгов! Но Джойс не обделил и соплеменников: им он отвел зависть. Шварц поинтересовался: а каков же тогда смертный грех евреев? Джойс поразмыслил и сказал:
— Пожалуй, ни одного или один, но смертный… Распятие Иисуса.]
Другим спутником Джойса в эти дни был художник Туллио Сильвестри, венецианец по рождению, у которого была мастерская в Старом городе. В 1913 году он написал портреты Норы, а затем и Джойса. Сильвестри был живым, неунывающим и вечно безденежным. Убежденный импрессионист, он не работал углем, не делал набросков, начиная сразу на холсте, и порой добивался поразительных результатов. Но чаще Сильвестри и Джойс пели и пили. Джойс был поражен талантом Сильвестри выбираться из самых тяжелых финансовых кризисов, а уж он и сам был в этом деле мастер; несколько раз, как писал Сильвестри, он просто отдавал ему все, что набиралось в карманах. Хотя Сильвестри очень изобретательно продавал свои картины, это скорее была игра с богатыми. Этторе Шмицу он принес загадочный пакет, сказал, что там пальто и ботиночки для дочери, и предложил ему посмотреть. В пакете оказалась последняя картина Сильвестри, которую Шмиц был вынужден купить. В августе 1914-го Сильвестри отчаянно искал деньги, чтобы уехать с семьей в Италию, и вечно нищий Джойс дал ему сто крон.
Италия вступила в войну в мае 1915-го. Джойса это не восхитило; «Зря итальянцы думают, что это будет кекуок
[93] по Вене…» В злой шутке он обыграл маленький рост Виктора Эммануила и кайзера Вильгельма, потерявшего голос: «Это дуэль между человеком, которого не видно за двадцать шагов, и другим, которого не слышно на том же расстоянии».