Когда вчера вы пришли, я брел к Графтон-стрит, где я долго стоял, прислонившись к фонарному столбу, и курил. Улица была полна жизни, несшей с собой поток и моей юности. Пока я стоял, то думал о нескольких фразах, которые записал несколько лет назад, когда жил в Париже, — фразы, звучавшие так: „Они проходили подвое, по трое, среди жизни бульваров, шагая как люди, у которых есть досуг в месте, освещенном для них. Они в кондитерских, они болтают, разрушая крохотные сладкие сооружения, или молча сидят за столиками у дверей кафе, или спускаются по лестницам, одежды издают деловитый шелест, нежный, как голос соблазнителя. Они проходят в облаке ароматов. Под ароматами их тела несут теплый влажный запах…“
Повторяя это про себя, я понимал, что жизнь все еще ждет, решу ли я войти в нее. Ей не удастся, может быть, дать мне то опьянение, какое дала однажды, но оно все равно есть, и сейчас, когда я умнее, но лучше справляюсь с собой, оно будет безопаснее. Оно не задает вопросов, ничего не ждет от меня, кроме нескольких мгновений моей жизни, оставляя другие свободными, и взамен обещает мне наслаждение. Я думал обо всем этом и отверг без сожалений. Для меня оно бесполезно: оно не даст мне то, чего я хочу.
Полагаю, вы недопоняли некоторые строки письма, которое я написал вам, и я заметил какую-то стеснительность в вашем поведении вчера, будто вас беспокоили воспоминания о том вечере. Однако я ощущаю ее как некоторое таинство, и мысли о ней наполняют меня удивительной радостью. Возможно, вы не сразу поймете, почему я так превозношу вас за то, что вы не поняли меня. Но в то же время это было и причастие, оставившее меня в печали завершившегося чувства печали и унижения — печали потому, что я видел вас в необычайной, грустной нежности, с которой вы выбрали это причастие как компромисс, а унижение — потому, что понял: в ваших глазах я опустился до условностей нашего теперешнего общества.
Сегодня вечером я говорил с вами насмешливо и язвительно, но я обращался к миру — не к вам. Я враг низменности и рабства в людях, но не ваш. Видите ли вы ту простоту, что за всеми моими масками? Маски носят все. Некоторые люди, которые знают, что мы очень близки, часто говорят мне о вас оскорбительные вещи. Я спокойно слушаю, считая ниже своего достоинства отвечать им, но самые незначительные слова их заставляют мое сердце метаться, как птицу в буре.
Мне тяжело оттого, что я должен уснуть, помня последний взгляд ваших глаз — выражение утомленного безразличия. Кажется, ни одно человеческое существо не смогло стать так близко моей душе, как смогли вы, и, однако, вы восприняли мои слова с болезненной грубостью. „Уж понимаю, что вы такое говорите“, — сказали вы. Когда я был младше, у меня был друг (Бирн), которому я открывался полностью — в чем-то больше, чем вам, в чем-то меньше. Он был ирландцем, а значит, был со мной двоедушен.
Я не сказал и четверти того, что хотел сказать, но это гигантский труд — писать этим проклятым пером. Не знаю, что вы подумаете об этом письме. Напишите мне, хорошо? Верьте мне, моя дорогая Нора, я чту вас очень высоко, но хочу большего, чем ваши ласки. Вы снова оставили меня в муках сомнения.
Дж. А. Дж.
29 августа 1904 года».
Сопротивляясь его крайностям, Нора пыталась удержать Джойса на уровне людей, которых знала или по крайней мере представляла. Джойса, похоже, забавляло, что его принимают за обычного человека, — отсюда можно было изображать себя исключением, признаваясь в поступках, ужасавших Нору, и как бы проверяя ее. А затем можно было писать ей покаянные письма: «Во мне есть немного дьяволического, что доставляет мне удовольствие опровергать мнение людей обо мне и доказывать им, что я и вправду эгоистичен, горделив, коварен и безразличен к другим». Иногда она разбивала его позы так безжалостно, что Джойс, потративший на них немало сил, оказывался в замешательстве. Но ему везло — за роман такого уровня сложности любой романист отдал бы палец.
Джойс уже проигрывал и сценарий отъезда, по возможности окончательного, вот только героиню он еще не видел. Нора могла оказаться серьезным бременем, у этой связи могли быть малопривлекательные последствия, и потому он склонялся к участию в труппе актеров-гастролеров. А тут еще подоспела очередная перемена мест — добросердечные Мак-Кирнаны уезжали на отдых и запирали дом.
К семье Джойс возвращаться не хотел. В добропорядочном семействе Казинсов ему было не по себе. Около недели он прожил в доме тетушки Джозефины Мюррей, но дядя Уильям его не выносил и после пары возвращений в неподобающем виде предложил ему съехать. Ночь он провел у знакомого студента-медика, несколько незадокументированных суток еще где-то и 9 января оказался в Сэндикоуве, в круглой каменной башне. Такие веком раньше строились на ирландском побережье как защитные сооружения на случай высадки Наполеона. Первая такая башня была построена на Корсике, на мысе Мартелло, и так стали называться они все. Каменной кладки стены восьмифутовой толщины выглядели совершенно по-средневековому. Высотой башня в 40 футов, то есть 12 метров, имеет два этажа и рассчитана на гарнизон человек в двадцать. Обычно на ее плоской крыше стояло одно мощное орудие, способное с вращающейся платформы вести огонь по окружности.
Вход в нее устроен метрах в трех от земли, ступеней в целях неприступности не предполагалось, отчего употреблялась веревочная лестница. Более романтического жилища Джойсу уже не выпадало. Огромный ключ был отлит из меди — прежде в башне хранился порох для орудий и мушкетов, и сталь могла дать искру при ударе о камень. Им отпиралась массивная дверь, через которую можно было попасть в жилое помещение, круглую сводчатую комнату с камином, тускло освещенную сквозь две скошенные бойницы. Внутренняя лестница вела вниз, в пороховые и провизионные погреба и к водяной цистерне, и вверх, на крышу, огороженную каменным барьером, с орудийной площадкой посередине. Спали жильцы в подвесных морских койках.
Башня контролировала одну из пленительнейших частей прибрежного ирландского пейзажа. Внизу беспорядочно громоздились скалы, среди них узкая бухточка, любимое место купания, Форти-Фут, затем море с группой островов, среди которых Далки и Малгинс. В автобиографии Гогарти почему-то пишет, что это Джойс снял башню в Военном ведомстве. Но разыскания Р. Эллмана доказали, что в архиве начальника Военного ведомства все арендные документы подписаны Гогарти и ежегодную ренту в восемь фунтов стерлингов платил тоже он.
Жильцам башни нравилось (без особых оснований) думать о ней как о приюте разгула и нечестия в «забитой попами богоспасаемой Ирландии». Гогарти называл ее «омфалос», то есть «пуп Земли». Во-первых, она действительно напоминала неудачно перевязанный пупок. Во-вторых, все они дружно выдумывали, что она вырастает в главный храм неоязычества и оттого является чем-то вроде камня-пупка в Дельфах.
Там бывало много гостей — Артур Гриффит, чье впоследствии мощное движение «Шинн фейн» («Мы сами») только набирало силу и размах, молодые писатели вроде Джозефа Хоуна и Шеймаса О’Салливана. По значительным поводам кто-нибудь приволакивал бочонок портера, поднимался с ним по лестнице и втягивал ее за собой, чтобы нежеланные и случайные гости шли мимо.