Литература, порожденная смешением «мощного романтического воображения» с классической силой и строгостью, — вот что должно явиться миру. Джойс не очень внятно, хотя и звучно, конструирует свою точку зрения:
«Как часто людской страх и злоба, мерзкие чудовища, порожденные роскошью, соединяются, чтобы сделать жизнь низменной и мрачной и вопить об ужасе надвигающейся гибели, в то время как человек малой отваги хватает ключи от ада и смерти и швыряет их далеко в бездну, возглашая хвалу жизни, которую освящает неизменное чувство правды, и хвалу смерти, самой прекрасной форме жизни. В этих широких путях, которые объемлют нас, в этой великой памяти, которая огромнее и щедрее нашей, ни один момент экзальтации не утрачен; и все те, что писали из благородства, писали не напрасно, пусть в отчаянии и измождении, не слыша серебристого смеха мудрости. Неужели такие, как они, не будут участвовать, в благодарность за их высшую изначальную цель, вспоминаемую с мукой или из-за пророчества, которое они изъяснили, в длящемся утверждении духа?»
Если вслушаться, Джойс говорит куда более оскорбительные вещи, чем в «Драме и жизни». «Великая память» — выражение крайне двусмысленное, ибо речь шла о том, чего не посмеет отрицать ни один христианин; но, заимствованное у Йетса, который, в свою очередь, заимствует его у английского философа-неоплатоника и поэта, а тот у оккультистов, говоривших о некоем четвертом измерении, где обретает облегчение тот самый дух, страдающий в цепях материи. «Смерть, самая прекрасная форма жизни» — еще один парадокс, резанувший уши слушателей, а ему предшествовали «малая отвага» и пути, которыми боги покидают мир. Над всем этим публика вдоволь потом поиздевалась в том самом «Святом Стивене» — «отсутствие есть высшая форма присутствия»; но Джойс эту насмешку сберег и 33 года спустя приведет ее в письме к дочери.
Члены Литературно-исторического общества были потрясены. Но один из них все же кинулся в бой. Это был Льюис Дж. Уолш, который два года назад получил золотую медаль общества за ораторское искусство, обойдя Джойса (тот жестоко высмеет его напыщенную трескотню в «Стивене-герое»), Джойс отмалчивался или отделывался краткими ремарками. На следующий день «Фрименз джорнел» поместил заметку о заседании, назвав доклад «чрезвычайно талантливым… по общему мнению, лучшим из прочитанных перед собранием…». «Святой Стивен» безмолвно перепечатал заметку в мае 1902 года, добавив лишь, что Джойс ополчался не на нацию, а на дурное и окостеневшее искусство.
Видимо, именно теперь Джойс окончательно решил, что его пожизненное призвание — литературой утверждать дух.
Как пропитать дух, одновременно занимаясь его утверждением, было уже второстепенной проблемой. Отец, памятуя о чудных винокуренных деньках, и безосновательно надеясь, что даровитый сын возьмет его наконец на иждивение, советовал ему устраиваться клерком на пивоварню Гиннесса. Джеймс уклонялся, и вместо этого повторил отцову биографию в другом — с другом Бирном он подался на медицинский факультет имени святой Цецилии. Самым известным его пациентом станет Ирландия, и оперировать ее он будет без наркоза.
Глава шестая СТРАНСТВИЕ, НЕВЕРИЕ, ТРУД
Would I could cast a sail on the water…
[24]
Годы 1900—1902-й выдались весьма неспокойными для ирландской литературы, а значит, в первую очередь для Дублина. И молодому, заносчивому и буйному дублинцу было у кого учиться.
Йетс и Мур могли вызывать у Джойса неприязнь как общественные деятели, но лучших стихов и прозы на английском тогда не писал никто. Джон Миллингтон Синг прославился как драматург, а на драматургию Джойс все еще смотрел по-особен-ному. Леди Изабелла Огаста Грегори на склоне лет вдруг начала писать отличные деревенские комедии. Джордж Рассел, поэт с псевдонимом А.Е., мистик и очень интересный художник, с редкостным доброжелательством пестует молодых ирландских авторов, среди которых были Падрайк Колум и Шеймас О’Салливан. Не столь яркие, но энергичные и целеустремленные литераторы вроде Стэндиша О’Грэйди, Джона О’Лири, Дугласа Хайда и многих других, канувших в Лету, делали Дублин все менее провинциальным, взращивая здесь особую разновидность европейского модернизма. Джойса, уже признанного одиночку и ниспровергателя любых авторитетов, втянуло в эту орбиту. Надо сказать, выиграл он от этого не так уж мало.
Джорджу Муру и леди Грегори было по 50, Сингу — 31, Джорджу Расселу — 37, Йетсу — 35. Рассел, доброжелательный и снисходительный, в отличие от Йетса, практически не покидал Дублина. Поэтому Джойс явился к нему без приглашения в десять вечера, полагая, что уж точно застанет его дома.
Критики считали Рассела — главным образом из-за его туманного мистического языка и причудливой бороды — если не чудаком, то эксцентриком. Он не был ни тем ни другим. При очень незаурядном литературном даре Рассел был умен, деловит и практичен: долгие годы он занимался делами Ирландского сельскохозяйственного общества, кооператива земледельцев, основанного сэром Хорэсом Планкеттом., знаменитым ирландским реформатором; по рекомендации Йетса он стал исполнительным секретарем общества. Впоследствии с Планкеттом они организовали большое число сельскохозяйственных банков, пользовавшихся авторитетом и успешно работавших. Стихи его не отличались особой сложностью, однако он был серьезным критиком и зорким ценителем способностей других. Одной из его любимых фраз была цитата из Бхагават-гиты: «Средь того, что прекрасно, и я красота».
Итак, в десять вечера Джойс постучал, и ему не ответили. Он расхаживал по улице взад и вперед, пока Рассел уже к полуночи не вернулся домой. Джойс не собирался поступаться намерением и постучал снова. Рассел открыл, Джойс представился и спросил, не поздно ли для разговора.
— Для разговора никогда не поздно, — самоотверженно ответил Рассел и пригласил юношу войти.
В беседе гость снисходительно признал, что Рассел написал пару-другую хороших стихов. По настоянию Рассела прочел несколько своих стихотворений, стараясь не показать, что мнение хозяина его ничуть не заботит. Тот тоже признал за стихами достоинства, но посоветовал Джойсу отказаться от традиционных форм. И вот тут прозвучала довольно пророческая фраза.
— В вас пока недостаточно хаоса, чтобы породить свой мир, — сказал Рассел.
Когда они наконец закончили разговор, то условились, что Джойс придет снова. Но Рассел чувствовал себя неловко. Потом он написал своей приятельнице: «Мой юный гений придет в понедельник и снова покажет себя. Но я и за тысячу миллионов фунтов не стану его мессией. Он всегда будет критиковать своего бога за дурной вкус». Другому корреспонденту он писал: «Тут есть юноша по имени Джойс, который на что-то способен. Горд, как Люцифер, пишет стихи, безупречные по технике, иногда прелестные».
Рассел рассказал про Джойса Муру, тот, видимо, прочел «День толпы» и сказал, что автор «преждевременно умен». Затем неутомимый А. Е. написал леди Грегори, а потом наконец просигналил и Йетсу: «Очень хочу, чтобы ты встретился с молодым человеком по имени Джойс, о котором я полушутливо писал леди Грегори. Мальчик чрезвычайно умен, принадлежит скорее к твоему клану, чем к моему, но еще больше к своему собственному. Все интеллектуальное снаряжение при нем — культура и образование, которых так не хватает многим нашим друзьям. Пишет он, как мне кажется, удивительно хорошую прозу, хотя я думаю, что и хорошие стихи, а заодно пытается написать комедию, полагая, что это займет у него лет пять, ведь он пишет медленно… Мне кажется, ты найдешь этого двадцатиоднолетнего юношу, уверенного и самонадеянного, достаточно интересным». Так Рассел, на что Джойс и надеялся, уже через пару недель трезвонил во все колокола.