Толпа смолкла. Пораженная и пристыженная, она притаилась. Во мгновение ока, изменилось ее настроение. Все симпатии были теперь к пловцу и его спасителю. Те самые женщины, что несколько мгновений тому назад улюлюкали и жаждали увидеть смерть человека, теперь стояли у самой воды и жадно всматривались: живой ли рабочий, или уже захлебнулся совсем… И, когда мокрый, облепленный намоченным водою бельем, Чукарин вылез на берег и вытащил еле живого пловца, толпа встретила его аплодисментами.
Полиция взяла рабочего и повела его в участок. Чукарин отказался дать объяснения, торопливо надел на мокрое белье штаны, жилетку и пиджак. Акантов, живший недалеко за мостом, повел Чукарина к себе, чтобы дать ему обсушиться и обогреться…
X
В ближайшее воскресенье, в послеобеденное время, Чукарин явился к Акантову с дочерью Варей.
Чукарин был при полном параде: в свежей, зеленоватой, форменной рубашке, с есаульскими, серебряными, потемневшими от времени, погонами, с крестами и медалями на груди, в высоких сапогах и шароварах с алым лампасом. Старым военным духом повеяло на Акантова от этого крепкого, кряжистого человека. Пахнуло дегтем и, казалось, что казачий запах седла и лошади пришел с ним вместе в маленькую каморку генерала в парижском отеле на пятом этаже.
Варя была крепенькая, темноволосая девочка, с большими, поразительно красивыми, синими глазами. Маленькие точеные руки и прямые крепкие ноги сулили, что будет она высокой, стройной и гибкой. На груди ее чистенькой блузки висел орден на алой ленте: свидетельство, что она всю неделю прекрасно училась и вела себя.
Варя робко присела, взглянула быстрым, лукавым взглядом на Акантова, и сейчас же опустила глаза.
– Первой идет в школе, ваше превосходительство, – с гордостью сказал счастливый отец. – Вот, гляньте, какую цацку ей навесили. Кажную субботу так… А ты, Варюшка, поклонись генералу. Это наш ирой… Генерал… Его уважать надо… Ручку ему поцелуй…
Девочка еще раз робко присела. Акантов не дал ей целовать руку, но погладил по гладко причесанным, заплетенным в две толстые косички, нежным волосам:
– У меня такая же в Германии растет, – вздыхая, сказал он.
– Моя – чисто, как жена покойница… Волос и все… Тольки глаза, как у меня…
Девочка молчала, густо краснела и опускала прелестные глаза.
– Ты по-русски учишься, Варя?..
– Да… Нет, – чуть слышно сказала девочка.
– Иде-же, ваше превосходительство… Она у меня в школе на полном пансионе… Только по воскресеньям беру на часок к себе. Ну, гутарим помаленьку… Покель мать живая была, как-то смелее она говорила, а теперь и вовсе примолкла. Науками больно мучают ее. А ты, Варюшка, не стесняйся. Генерал – он, ить, добрый. Она, ваше превосходительство, чужих боится… Не приобыкла… Дикая…
– А ты хотела бы учиться по-русски?..
– Mais certainement
[50]. Да, очень хотела бы…
И опять замолчала, опустив голову, и слезы алмазами засветились на черных, кверху загнутых, густых ресницах. Чукарин поспешил на помощь дочери:
– Конечно, – сказал он, – казаком мамаша побаловала бы меня крепче. Так ить и дочь – все кровинушка моя, прирожденная, наша, Донская казачка…
Они посидели недолго, и ушли…
* * *
Каждое воскресенье они приходили к Акантову, пили у него чай, и сидели часа два. Акантов купил русские буквари и стал учить девочку. Он скоро заметил, что девочка вовсе не робкая, но смелая и уверенная, но она совсем забыла говорить по-русски.
Чукарин оставлял дочь с генералом, уходил вниз за кипятком, за чайным прибором, и за эти минуты отсутствия отца, а потом, осмелевши и разогревшись, и при отце, Варя рассказывала по-французски про школу, про mère supérieure
[51], которая очень любит ее и не дает в обиду другим девочкам:
– Там, – говорила Варя, – разные девочки, они стали смеяться надо мною, что я казачка, что я русская, и я им все, все объяснила. Я сказала им, что, если бы не русские и не казаки, их на Марне побили бы боши и заняли бы Париж, и они сейчас сидели бы теперь беженками у нас в Новочеркасске. Я сказала им, что они должны русских любить и уважать… aimer et éstimer… И они побежали к mère supérieure жаловаться, и mère supérieure сказала: «Правда, mademoiselle Warja, нужно гордиться своим отечеством даже и тогда, когда оно в несчастии».
Чукарин, с подносом и чайниками, стоял в дверях маленькой комнаты, слушал дочь, и нагибал голову то в одну, то в другую сторону. По его лицу ползла счастливая, довольная улыбка. Так солнечный луч, прорвавшись сквозь густые тучи, постепенно заливает золотым светом приникшие, отяжелевшие под дождем нивы, и все радостнее и радостнее сверкает алмазами на оставшихся на колосьях каплях.
Видно было, что он ничего не понимал из того, что говорила Варя, но ловил отдельные слова и упивался музыкой красивой, по-парижски картавой речи своей маленькой дочери:
– Это про Марну я ей гутарил… Запомнила, дорогая золото!.. Ить, как гутарит-то!.. На хутор возвернемся, – Бог даст, – так заговорит: чисто барышня. У нас, до войны, за хутором барышни, генеральши Себряковы, жили; придешь к ним, а те промеж себя вот так же гутарят. Она у меня, ваше превосходительство, и аглицкому языку за особую плату обучается… По всему Тихому Дону прославится Чукарина Варя… Прирожоная донская казачка.
Акантов грустно улыбался. Все было ему понятно. Девочка отходила от отца, девочка забывала русский язык, и боялась показать это отцу.
После чая Варя сидела у окна и тщательно срисовывала из букваря в тетрадь русские буквы. Чукарин сидел подле Акантова и говорил взволнованным шепотом:
– Страшно мне, ваше превосходительство, за дочку, страшно мне. Как вспомяну все наши войны, бои, сражения, – Чукарин похлопал себя по широкой колодке с георгиевскими крестами, и те нестройно звякнули у него на груди. – Бож-жа мой, сколько крови!.. А в гражданскую!.. Брат у меня единоутробный у Миронова остался, к красным служить пошел; значит, брат на брата!.. И как в Крыму, помните, корпус Жлобы мы окружили, рубились тады: от шеи и до самой поясницы… Брат, значит, на брата… Что, ваше превосходительство, Бог все это видит?.. А что, не отольется наша эта кровь на их, на детях наших, невинных?.. Поймут они нас, или осудят наше все иройство, проклянут нас за нашу лютую такую вражду?..
Молчал Акантов. Он вспоминал, как порубили у него знойным летним вечером роту детей, как после, в деревенском трактире, рубили голову коммунисту а, может быть, и просто невиновному, случайному человеку… Он тоже вспоминал всю кровь, и теми же мыслями, что и Чукарин, думал о Лизе.
У окна, нагнув темную головку, нахмурив черные брови, мусоля в маленьком рту карандаш, шептала Варя: