Евпраксия Георгиевна со своей семьей пожелали встретиться с отцом Иоанном на его пути из Ярославля в Москву и взяли с собой Лизу. Для этой встречи был придуман свой “маневр”. Из Кускова они поехали на станцию Обираловка. Там взяли семь билетов первого класса, с тем чтобы, войдя в вагон к отцу Иоанну, ехать с ним обратно до Кускова. Они стояли на платформе в ожидании поезда. “Народу на станции все прибывало, а когда подошел поезд, было уже тесно”.
Торопясь войти в вагон (поезд стоял всего две минуты), я видела только благословляющую руку, которую ловили и целовали десятки других, — пишет Лиза. — На площадках вагона нас, имевших билеты, не пускали в вагон к отцу Иоанну. “Не приказано, да как же я могу?” — говорил кондуктор, вертясь во все стороны между пассажирами и убеждая войти в соседний вагон. Никто его не слушал. Тетя, окруженная детьми, кормилицей и няней, и я рисковали упасть под поезд, стоя на площадке, где нельзя было повернуться. “Сейчас поезд тронется, уйдите, пожалуйста, пускать не приказано!” — кричал в отчаянии кондуктор… Но тетя настойчиво добивалась, чтобы ее пропустили в вагон. “Вызовите ко мне Софью Яковлевну (Борхардт), скажите ей, что я Ол-ва, у меня сын — крестник отца Иоанна, я его личная знакомая!” Сначала эти слова не произвели никакого впечатления на неумолимого кондуктора, но когда Софья Яковлевна вышла к тете и расцеловалась с ней — двери вагона отворились, и мы вошли…
Даже богатая и влиятельная Оловянишникова не могла пройти в вагон к отцу Иоанну без посредничества его духовной дочери, сопровождавшей его в пути.
В небольшом купе на диване сидел отец Иоанн. Он немного постарел с тех пор, как я видела его в последний раз; его кроткие лучистые голубые глаза остались те же, только выражение лица было измученное, сильно усталое. Золотой наперсный крест с синей эмалью, темная шелковистая ряса на лиловой подкладке и старенькая соломенная шляпа… Мы вошли все и по очереди подходили под благословение. Я пристально смотрела на отца Иоанна и мысленно просила его помолиться за меня и за маму. Что-то благоговейное, особенное, казалось мне, носилось в воздухе, и чувствовалось, что мы находимся в присутствии необыкновенного человека, ближе стоящего к Богу, нежели мы все, вместе взятые. Я жадно следила за каждым словом и движением отца Иоанна. Видно было, что он очень утомлен, постоянно зевал, глаза его невольно смыкались… Вслед за нами привели нервнобольную, которая, получив благословение, упала на скамью в сильном припадке. Ее крики раздались по всему вагону. Все замолчали. Отец Иоанн встал и положил ей руку на голову. Больная начала кричать еще более. Продержав руку несколько времени, отец Иоанн прикрыл ей лицо платком и велел унести, а сам, расстроенный этой тяжелой сценой, подошел освежиться к открытому окну. Едва он вернулся на место, как в купе быстро вошла женщина с маленькой девочкой. “Благословите, батюшка, на новую жизнь, хочу девочку отдать в приют куда-нибудь…” — “Разве не ваша дочка?” — спросил отец Иоанн. “Не моя, не моя, приемыш, сирота круглая, так вот благословите, батюшка, поместить куда-нибудь”. — “Ты говоришь, сирота?” — переспросил о. Иоанн, почти не слушая женщину, очень неприятную на вид. “Круглая сирота, батюшка…” Отец Иоанн вынул из кармана деньги, отделил две красненьких бумажки и отдал женщине левой рукою. “Вот ей”, — сказал он, в то время как правою благословил какого-то мужчину, который, целуя руку, всунул туда деньги и быстро что-то проговорил…
В то время еще не было кинематографа как такового. Но если бы кому-то пришло в голову снимать немой фильм об Иоанне Кронштадтском, то все эти сцены с поездом, именно так, как они записаны в дневнике, могли бы оказаться в сценарии короткометражного кино. Все “кадры”, все “планы” на своем месте.
И станция, и толпа, и поезд, и кондуктор, и богатая семья с бедной родственницей, и интерьер купе, и правильно замеченные элементы одежды, и очередь под благословение, и глаза пастыря, и бесноватая, которая непонятно как возникает в этом купе, куда никого не пускают, и женщина, просящая благословения священника, чтобы избавиться от сироты, и деньги, которые он ей дает, достав из кармана рясы, и странный господин, неизвестно как появившийся, но мгновенно отвечающий на немой вопрос зрителей, где священник берет деньги на свою благотворительность, — все здесь работает на зрительный зал, которого еще нет.
Вопрос в режиссере. Как и с какой целью снимать этот фильм? Как по заданию режиссера будут играть актеры? Что будет в титрах? Словом, о чем будет кино?
Но она — не режиссер.
Она сама еще зритель.
“Я шла домой, вся под впечатлением свидания с отцом Иоанном. Этот тихий и кроткий священник олицетворяет собою идеал служителя Божия, и вся его необыкновенная личность дышит смирением и бесконечною добротою. Я видела его сегодня, в вагоне, благословляющего, утешающего, подающего милостыню сироте, ласкающего детей (Оловянишниковых. — П. Б.), и таков он всегда, где бы он ни был… И немудрено, что наш народ, от сановника до крестьянина, чтит отца Иоанна. Это живое напоминание нам о том, какими мы должны бы быть…” — пишет Лиза.
Таким образом, она прошла проверку на искренность своей веры не только в Христа, но и в русского пастыря, которого народ выбрал на роль святого батюшки.
Это в ней, конечно, не от мамы и отца. Это — от бабушек. В этом плане словосочетание “необыкновенный человек” (из ряда вон выходящий) применительно к образцу кротости и смирения не царапает наш слух. Потому что именно так смотрели бы на отца Иоанна и бабушки Лизы. Да, необыкновенный человек! Не то что мы, грешные! Да, но у бабушек не стоял на столе Наполеон. И бабушки не читали “Крейцерову сонату” Льва Толстого.
Дьяконова прочитала повесть Толстого об убийстве Позднышевым своей жены из ревности не так, как читали ее юноши и большинство девушек. Они не задавались вопросом: почему Позднышев так страдает беспричинной ревностью? Ведь жена ведет себя прилично, всего-навсего музыкой увлекается.
В 90-е годы о “Крейцеровой сонате” непрерывно спорили. Это был один из главных пунктов помешательства десятилетия, когда решалась будущая судьба Лизы. Основной предмет спора заключался не в проблеме ревности, а в том, что Толстой очевидно отрицал само положительное значение брака, выносил приговор браку как союзу мужчины и женщины, освященному христианской традицией. Но как же быть с рождением детей? Ведь тогда человечество прекратит свое существование!
И мало кто оценил другую проблему, которую поставил перед всеми Толстой. А почему девушка до брака должна оставаться девушкой, а юноша не только имеет право заранее приобрести сексуальный опыт, но всячески поощряем к этому родителями, старшими братьями, просто обществом?
Да и родители невесты не против. Потому что… как иначе? Это невеста не должна ничего знать (знали, еще как знали! только говорить об этом вслух было неприлично), а он-то должен обладать этим опытом… а как же иначе?
После появления повести Толстого вопрос о женской моногамии и мужской полигамии обсуждался не только устно, но и в печати. Летом 1893 года, находясь на каникулах в Нерехте, Лиза прочла в “Русском вестнике” статью популярного драматурга Петра Гнедича “Вопрос о единобрачии мужчин”, которая возмутила ее даже не содержанием, а цитатой из комедии “Перчатка” норвежского писателя Бьёрсона, где невеста возвращает жениху данное ему слово, потому что он знал до свадьбы других женщин. “И вот, вместо сочувствия несчастной невесте, — пишет Дьяконова, — отовсюду поднимаются вопли негодования, и сам жених на вопрос возмущенной девушки — решился бы он жениться на падшей до замужества — тоном оскорбленной добродетели читает ей же (!) нотацию, что всякий мужчина из его круга почел бы это за позор для себя… Им все можно, а женщинам они не прощают и еще считают позорным союз с подобной себе: они же ее развращают, и они же смеют отворачиваться от нее, делаясь впоследствии «образцовыми» мужьями и отцами семейств. Это везде! везде! и в России, и за границей! О, Боже мой, Боже мой! Точно что оторвалось у меня на сердце, я хотела плакать, но не могла”.