Три вещи лежали у меня в кармане — визитка, которую дал администратор в гостинице Бару, уже достаточно затертая, с новым именем и чужой фамилией, такая же затертая фотография, сделанная под водой, на которой трудно было разобрать лица, и… пуговица, которую я нашел в шкафу.
Весьма причудливые доказательства ее существования.
Несмотря на это, не поехать я не мог.
На вокзале в Риге сразу пересел в электричку и через минут сорок вышел на маленькой уютной станции.
Лето того года выдалось долгим, и аллея, ведущая в центр пригорода, плотно заплела небо тусклым золотом еще живых, сочных листьев.
Городок казалось вымершим, лишь кое-где на аккуратных лужайках перед коттеджами тлели очаги.
Зашел в небольшое пустое кафе.
Звякнули китайские подвески, и ко мне выкатилась полная белокурая дама с широко расставленными глазами и курносым носом, тщательно оглядела с ног до головы.
— Лаб диен! — сказал я, соображая, не лучше ли перейти на английский, ведь это было все, что мог сказать по-здешнему.
— Добрый день, — улыбнулась она. — Что господин желает?
Господин пожелал кофе, бутерброд и сто граммов коньяка.
— Вы откуда?
Я ответил.
— Наверное, приехали в гости? — спросила хозяйка, готовя кофе.
Я сказал, что она права, и расспросил, как дойти до санатория.
Больше она меня не беспокоила.
Я пил кофе и размышлял, как подкатиться к главному врачу, как повести разговор и вообще примет ли он меня, если есть какие-то указания относительно несанкционированных свиданий пациентов.
Оставив на столе два евро, вышел и направился по указанному адресу.
Санаторий располагался в сосновом лесу. Я обошел весь коттедж по периметру забора, увязая ногами в мягком ковре из сосновых игл. Аромат стоял одуренный!
В какой- то момент я подумал, что и сам был бы не против отлежаться здесь хоть пару недель, в этой ароматной тишине.
Санаторий был небольшой, двухэтажный, с маленькими белыми окнами, террасой, на которой стояли высокие деревянные кресла, во дворе — несколько белых беседок и каменный «сад» в японском стиле.
Был обеденный час, и здесь, как и во всем городе, стояла мертвая тишина.
Я пошел по тропинке, и шорох гравия под ногами отозвался в тишине горным камнепадом.
Разговор с директором санатория господином Валдисом оказался, несмотря на мои опасения, достаточно легким.
Он сообщил, что срок уплаты за пребывание госпожи Тенецкой закончился полгода назад и пока никаких денежных поступлений не было. Теперь, мол, они сами не знают, что с ней делать, ведь на запрос о продлении содержания пациентки никакого отклика не получено. И если так будет продолжаться, они будут вынуждены отправить ее в другое место. Депортировать. Или поместить в дом скорби…
Стало понятно: ее выбросили! Если принимать во внимание обновленный сленг в свете времени, который наступил в моей стране, — «кинули». Итак, я прибыл вовремя.
И, кажется, господин Валдис вздохнул с облегчением. Предложил подождать свидания в беседке, пока не закончится обед.
Я пошел в беседку, белевшую среди сосен.
Успел судорожно выкурить пять сигарет, ожидая встречи и рисуя в воображении сотни различных вариантов этого «свидания». Так сосредоточился, что когда поднял глаза — она уже стояла напротив меня.
В цветастом флисовом халате, в тапочках на босу ногу, с короткой «мальчишеской» стрижкой. Руки — в карманах. Необычная прическа и болезненная худоба делали ее непознаваемой, молодой, совсем другой. И… очень похожей на Лику.
Мы молчали, рассматривая друг друга.
Вероятно, годы, прошедшие с последней встречи, сделали свое дело и в отношении меня.
Затем она сгребла со скамейки листья и села напротив.
Чтобы что-то сделать для начала разговора, я протянул ей сигареты, но она отрицательно покачала головой.
Пока я размышлял, с чего начать беседу, она опередила меня.
Своим глуховатым голосом, который ничуть не изменился, сказала:
— Она… нашлась…
В ее интонации не было ни вопроса, ни утверждения.
— Да, — сказал я.
— Она… жива…
Опять — бесцветно, как говорит человек, который не хочет услышать плохих новостей.
— Да, — сказал я.
И она заплакала, закрывая лицо воротником ужасного старческого флисового халата. Конечно, я никогда не видел, как плачет Елизавета Тенецкая, и вообще не представлял, что она может плакать. Такая мысль почему-то никогда не приходила в голову.
Она плакала, как и все остальные…
Я вскочил, сел рядом. Она уткнулась в мое плечо, и ее безудержный плач завибрировал во мне, как звук в камертоне.
Но мог ли я заплакать вместе с ней?
Обнял, похлопывая по худенькой спине, и проглотил жар, который стоял в горле.
Чувствовал сожаление. Тоску. И желание, чтобы этот трогательный, почти мелодраматический момент прошел.
Она отстранилась, отодвинулась подальше — очевидно, и в ней еще осталась ирония насчет мелодраматических сюжетов, вытерла глаза краешком воротника, достала из рукава скомканный носовой платок. Смотреть на ее халат и эти жесты, больше присущие людям старым, было обидно, почти невыносимо.
Она поняла мой взгляд и улыбнулась:
— У меня мало своих вещей. И те стали великоваты…
И добавила:
— Значит, ты ее нашел…
Зная ее немногословность, кожей почувствовал, что в этих словах таилась тысяча вопросов, и потому рассказал все подробно, начиная с того проклятого дня, когда пригласил ее в гости и в своем тогдашнем душевном смятении не заметил нового (тоже сто раз растреклятого!) шкафа…
Рассказал о своей находке в Черногории. О письме, которое написал по адресу Энжи Маклейн, и о письме, которое получил от нее, а затем — от того (еще более растреклятого!) американца.
Она слушала молча, низко склонив голову.
Когда я закончил, она сказала:
— Теперь понимаю… Страшно было не понимать. Но теперь…
Она опустила лицо в ладони, затрясла головой, будто заново осознавая услышанное. Если до этого момента она думала, что ее дочь просто исчезла, по причинам, никому неизвестным, попав в мясорубку какого-то несчастного случая, как это порой случается с людьми, то теперь осознание того, что эта причина — мы сами, казалась просто адской.
— Кто мог знать… — сказал я.
— Дай мне ее адрес! — попросила она.
И я вынужден был разочаровать ее: адреса нет.